| Orda2000 |
Источник - сайт www.fourthway.narod.ru |
Глава 11
Противоположные влияния
Вернувшись в Лондон больным и измученным, я быстро поправился. Успенский при встрече принялся меня расспрашивать. Я хотел, но не смог рассказать ему о том, что я пережил. То, что произошло со мной, предназначалось тому Беннетту, каким я должен был когда-либо стать. Поэтому рассказывать мне было неловко, словно я хотел показаться кем-то, кем в действительности не являлся. Я пересказал, как мог, лекцию Гурджиева об энергиях и изменениях скорости. Успенский не проявил особого интереса.
Миссис Бьюмон очень огорчилась из-за того, что так и не смогла понять Гурджиева. Гурджиев ускользал от ее проницательного ума. Привыкнув составлять определенные и, как правило, очень точные заключения о людях, она как-то пришла к Успенскому и попросила: «Вы должны рассказать мне правду о Гурджиеве. Он необычный человек, я это знаю, но никак не пойму - очень хороший или очень плохой? Мне он нравится и я его ненавижу. Я бы не хотела подпасть под его влияние. Скажите откровенно, что думаете Вы?» Успенский ответил просто и без раздумья: «Уверяю Вас, Гурджиев - хороший человек. Но Беннетт совершенно правильно ушел: он еще не готов к такой работе».
В течение осени и зимы 1923 года я регулярно посещал собрания Успенского и работал с маленькими группами. Нас завораживали рассказы Успенского. Я упорно практиковал основные психологические методы самонаблюдения, самовоспоминания и борьбы с привычками. В группах мы искали связи между космическими идеями Гурджиева и современными научными открытиями. Эта работа занимала почти все мое свободное время. Днем я продолжал вести дела Лондонского представительства султана Абдула Хамида. Джон де Кэй занимался одновременно множеством дел, и всегда находились люди, которых нужно было принять. Группа лондонских финансистов заинтересовалась проектом. Я запрашивал информацию из Турции, чтобы быть готовым ответить на их вопросы.
Двадцать второго января 1924 года было сформировано первое лейбористское правительство, премьером и министром иностранных дел
которого стал Рамсей МакДональд. Хендерсон, секретарь лейбористской партии, считался всемогущим серым кардиналом. Филип Сноуден был назначен канцлером. Джон де Кэй решил вернуться в Англию, полагая, что эти его друзья, для которых он столько сделал во времена Первого Интернационала в Цюрихе и Амстердаме, помогут ему обеспечить разбирательство в третейском суде княжеских земельных притязаний на английских арабских территориях в Месопотамии и Палестине.Он просчитался. Лейбористское правительство следовало гражданским интересам во всем, кроме основных разногласий. Министерство иностранных дел долгое время находилось во враждебных отношениях с Турецкой правящей фамилией, и МакДональду посоветовали отклонить просьбу об арбитраже. Джон де Кэй не сдался и изложил свои требования Артуру Хендерсону, который по природе своей всегда с готовностью выслушивал жалобы обиженных. Турецкая правящая фамилия была недавно выслана из Турции национальным правительством, которое провозгласило Республику. Многие оказались без средств к существованию, практически без гроша в кармане, в разных европейских столицах. Таким образом, Джон де Кэй оказался защитником побежденных. Он был настолько убежден в правомочности княжеских притязаний, что просил только о назначении арбитража в любом из английских судов. В середине апреля 1924 года дело вроде бы сдвинулось, но тут законники иностранного отдела обратили внимание на тот факт, что им приходится иметь дело не с наследниками Абдула Хамида, а с американской компанией. Об этом стало известно в Государственном Департаменте в Вашингтоне, а заодно и о пребывании Джона де Кэя в Англии. Старая неприязнь к Джону де Кэю, связанная с его деятельностью в Мексике, вспыхнула вновь. По навету мошенника, в Лондоне было сделано новое заявление о выдаче де Кея в связи с продажей мексиканских правительственных облигаций. Он был арестован и препровожден в Брикстонскую тюрьму. Я поспешил навестить его. Миссис Бьюмон, ярая противница его приезда в Англию, уже сожалела, что я оказался втянут в эти сомнительные дела. Однако она не унывала и работала, не покладая рук. В основном благодаря ее усилиям, Джона де Кея сразу же выпустили под залог, и началась изнурительная борьба против его выдачи Соединенным Штатам. Сэр Джон Кембелл, главный судья на Боу-стрит, относился к нам не без сочувствия, но де Кэй настроил его против себя, обрушившись на так называемую лояльность американского посольства.
Естественно, дело основывалось на документальных свидетельствах. Я окунулся в него с головой, словно моя собственная свобода была под угрозой. До сих пор я не подозревал об обаянии юриспруденции. Это был новый мир, и я должен был в нем разобраться. Часами я просиживал с законоведами, бившимися над нелегкой задачей -доказать, что данный случай не относится к prima facie. Думаю, мы все были уверены, включая главного судью, что де Кэй был обвинен ложно: несомненно, это оптимизм заставил его взять на себя обязательства, которые невозможно было выполнить. Де Кэй утверждал, что он - жертва политических гонений, и рассчитывал на помощь МакДональда и друзей из Второго Интернационала.
Мне приходилось донимать членов правительства просьбами вмешаться и отклонить запрос о выдаче без слушания дела. Тщетно я объяснял де Кэю, что это противоречит английским законам. Его положение было двусмысленным, поскольку британское и американское правитесльства не признавали президента Хуэрту, в то время, когда де Кэй был его агентом. Дело тянулось четыре месяца; я усвоил более чем горький урок о малодушии хороших людей в затруднительной ситуации. Сер Джон Кэмбелл был справедливыми и терпеливыми явно озабочен тем, что от американской настойчивости в этом деле попахивает политикой. Но в конце концов он отдал приказ о выдаче. Джон де Кэй был вновь арестован и вывезен в США. Больше я его не видел. Озлобленный, он запил. Не доверяя американскому правосудию, он не сомневался, что его засадят до конца дней. На самом же деле, заполучив его обратно в штаты, Департамент правосудия счел дело недоказанным, и де Кэя вскоре освободили.
Мое общение с де Кэем продлилось чуть более двух лет, и я многому у него научился, в особенности широкому взгляду на любую проблему. Он обладал редкой способностью просто излагать свои мысли. Именно он наглядно объяснил мне, что в этой жизни следует рассчитывать только на себя. Мне было только двадцать семь, когда его депортировали, и в то время я слишком сильно на него полагался. Во многом он являл собой полную противоположность мне. Его сердце, отнюдь не ледяное, вспыхивало при малейшем намеке на несправедливость, но он страдал практически безнадежной болезнью - верил, что он не такой, как все. Его слабости были особенно очевидны в свете того, чему учил Успенский. Миссис Бьюмон и я очень хотели, чтобы эти двое встретились. Однажды нам удалось свести их, но из этого ничего не получилось. Джон де Кзй, горевший желанием помогать другим, не смог понять, насколько ему самому нужна помощь. Вдвоем с миссис Бьюмон мы гадали, что бы сделал с ним Гурджиев. Но теперь Гурджиев был далеко, в Америке, с русскими учениками. Однажды вечером Успенский пригласил меня на собрание в дом Ральфа Филлипсона на Портландской площади. Нас бьио не более десяти человек, и планировалось явно не обычное занятие. Успенский сразу сказал: «Я попросил вас прийти, чтобы сообщить, что решил порвать все отношения с мистером Гурджиевым. Вы можете уйти и работать с ним или остаться со мной. В последнем случае вы должны пообещать, что не будете тем или иным способом общаться с Гурджиевым или его учениками».
Хотя я и знал о разногласиях между Успенским и Великим Жрецом, столь прямое объявление ошеломило меня. Большинство из нас трепетало перед Успенским, поэтому только Филлипсон, грубоватый северянин и очень богатый человек, от которого Успенский зависел, осмелился задать вопрос, вертевшийся у всех на языке. Успенский был явно готов к этому и заговорил медленно и осторожно: «Мистер Гурджиев - человек экстраординарный, и его возможности намного превышают таковые любого из нас. Но и он может ошибаться. По-моему, он сейчас переживает кризис, последствия которого невозможно предвидеть. Большинство людей обладают многочисленными «Я». Если все эти Я перессорятся, большой беды не будет, потому что они слабы. Но у мистера Гурджиева только два «Я» - очень хорошее и очень плохое. Я верю, что хорошее когда-нибудь одержит победу. Но сейчас, в разгар битвы, находиться рядом с ним крайне опасно. Мы ничем не можем помочь ему, равно как и он, в его теперешнем состоянии, ничем не может помочь нам. Поэтому я решил порвать все связи. Но это не значит, что я против него или что я считаю его поступки плохими».
Кто-то спросил: «Если он пойдет по неверному пути, что может случиться?»
Успенский ответил: «Он может сойти с ума или навлечет на себя несчастье, в котором пострадают все окружающие».
Помнится, я ничего не сказал. Я был много моложе других собравшихся, и во всем этом было нечто, чего я не мог понять. Я, безусловно, хотел быть с Гурджиевым. Он был особенным и внушал мне доселе неведомое чувство любви. Ему я обязан удивительным опытом. Но при этом я знал: к Гурджиеву я не поеду. Я был обречен продолжать жить так, как жил.
Годы спустя меня спрашивали, почему я не последовал за Гурджиевым. Не думаю, что причиной тому предостережение Успенского. Было похоже, будто Гурджиев сам уходил от меня, запретив следовать за собой.
Позднее я узнал, что незадолго до этого Гурджиев попал в ужасную аварию: сидя за рулем, он на огромной скорости врезался в дерево по дороге из Парижа в Фонтенбло. Этот удар обрушился и на всех живших в то время рядом с ним. Особенно тягостными были дни, когда Гурджиев с тяжелой травмой головы, без сознания, был между жизнью и смертью. Он сам подробно описывает это происшествие и его причины в потрясающей автобиографической главе его неопубликованной книги «Жизнь реальна только тогда, когда Я Есть." В этой книге показано воздействие разрушительных сил, препятствующих изменению хода человеческой истории, на которое направлена Гурджиевская система обучения.
В течение 1924 года я много работал с Успенским, помогал ему переводить его книги с русского на английский. Хотя я часто отлучался из Англии, мне удавалось активно работать в группах. Я считал эту работу крайне важной и был готов пожертвовать всем ради достижения цели - сознательной индивидуальности, - которую Успенский поставил перед нами. Двухлетнее упорное самонаблюдение давало мне основание полагать, что я знал самого себя и свои слабости. Теперь, почти треть века спустя, я понимаю, что тогда даже не приблизился к желаемому результату.
Внешние обстоятельства моей жизни не были блестящими. Джон де Кэй вышел из игры. Его Американская корпорация не смогла выполнить обязательства перед наследниками, и их отношения прервались. Нужно было либо вообще отказаться от проекта, либо начинать сначала. Я чувствовал, что должен предпринять еще одну попытку. Впервые в жизни я был действительно одинок: ни совета, ни поддержки ждать было неоткуда.
Старый приятель миссис Бьюмон свел меня с нужными людьми -так, чуть ли не спонтанно, сложилась группа разбогатевших во время войны дельцов, ищущих применения своим деньгам в новых странах. Мне доверили вновь
связаться с наследниками. Я побывал в Париже, Ницце, Риме и Будапеште. Все мои расходы, включая встречи с наследниками и выдачу им небольших авансов, были оплачены. Последующие полгода, успешные внешне, не были плодотворны для внутренней жизни. Я обошел все кабаре и ночные клубы в полудюжине городов. Слишком много пил, общался с женщинами того странного полусвета, который раньше был мне неизвестен. Наконец все контракты были подписаны, и я с триумфом вернулся в Англию. Свой образ жизни я объявил необходимой составной частью моего опыта, но до сих пор не знаю, так ли это. Мы не в состоянии понять то, чего сами не пережили, но это вовсе не означает, что так уж необходимо понимать людей, живущих немедленным удовлетворением любых своих желаний. Я не вижу смысла в публичном покаянии, но признаюсь, что "с июля 1924 по февраль 1925 мой образ жизни был далек от высоких идеалов.Заключение контрактов пришлось на благоприятный момент. Ратификация Лозанского договора позволила вести переговоры со странами-победительницами. В Будапеште один из наследников познакомил меня с мэтром Симосом, бывшим министром юстиции Греции, который заверил меня, что правительство Греции признает частную собственность султана. По его мнению, чтобы получить землю, нужно было вложить британские деньги в развитие сельского хозяйства, добычу минералов и недвижимость в городах Македонии.
Это звучало заманчиво. Моя связь с Грецией упрочилась встречей в Ницце со старьгм знакомым, мэтром Аристиди Георгиадесом, греческим юристом, в прошлом членом мабейна Абдулы Хамида, известным в качестве непревзойденного посредника. Он вызвался добиться от греческого правительства официального признания прав наследников, основываясь на предложении мэтра Симона. Греческий посол в Лондоне подтвердил его статус в правительстве, и мои патроны решили предпринять попытку договориться о земле в Греции.
Меня попросили вести переговоры. Я оказался перед выбором. Мои предыдущие отлучки из Лондона не превышали нескольких недель, и я мог работать с группой Успенского. Теперь же предстояла поездка на месяцы, а может, и годы. Я отправился к Успенскому за советом. Уклонившись от прямого ответа, он рассказал мне такую историю. «Есть такая русская сказка. Один богатырь отправился в поход. Спустя какое-то время дорога, по которой он ехал, разделилась на три. Раздумывая, куда направиться, он вдруг увидел старика, который рассказал ему, что на правой дороге он потеряет коня, на левой - себя, а на той, что прямо перед ним, - и себя, и коня. Рассудив, что богатырь без коня беспомощен, а конь без богатыря бесполезен, он поехал прямо. После отчаянных приключений, когда сбылось предсказание старика, он наконец достиг цели». Успенский добавил: «Вы сейчас в таком же положении. Но, послушайте, если бы богатырь выбрал любую из двух оставшихся дорог, результат был бы тем же. Быть настойчивым и никогда не сдаваться - вот единственное условие».
Этот разговор врезался мне в память. Многое было за то, чтобы остаться в Англии. Мадам Успенская только что приехала в Лондон. Я учил ее английскому и учился у нее русскому. Успенский позволил мне больше участвовать в работе. Вместе с доктором Морисом Николлом я отвечал на вопросы на собраниях в отсутствии Успенского. Я был крайне заинтересован и видел возможность собственного вклада в обучение. Но, оставаясь в Англии, я лишался средств к существованию.
Я сказал Успенскому: «Уверен, эта работа может привести к достижению осознания и бессмертия, но, сомневаюсь, смогу ли я это сделать. Чем больше я думаю о себе, тем кажусь себе менее способным достичь чего-либо. В самом деле, за последний год я скорее отступил, чем продвинулся вперед».
Мы сидели в его маленькой гостиной на Гвендвр-роад, в западном Кенсингтоне. Он стоял спиной к огню, как обычно, вглядываясь в меня через мощное пенсне. Глубоко вздохнув, ответил: «Вы уверены, что эта работа даст Вам осознание и бессмертие. Я - нет. Я ни в чем не уверен. Но знаю, что у нас ничего нет и нам нечего терять. Для меня это вопрос не надежды, а уверенности в том, что другого пути нет. Я многое испробовал и многое повидал, чтобы во что-то верить. Ноя не сдамся. Принципиально, да, я верю, что можно найти то, что мы ищем, - но я не уверен, движемся ли мы по верному пути. Но ждать сложа руки бессмысленно. Мы знаем, что у нас есть нечто, пришедшее из Великого Источника. Возможно, из него придет и что-нибудь еще».
Я был глубоко тронут искренним признанием Успенского. Оно придало мне гораздо больше сил, чем любое твердое уверение. Вернувшись к миссис Бьюмон, я все ей рассказал. Она считала, что не вправе ни советовать мне, ни вообще высказывать какое-либо мнение. Мне решать. Если я отправлюсь в Грецию, сказала она, она последует за мной, пока мое положение не определится.
С ее стороны это было героическое предложение. Я только что развелся с Эвелин. Процедура была болезненной для нас обоих, поскольку мой тесть разыскал в моей комнате ее письма ко мне в тот последний раз, когда я навещал жену и ребенка. Письма зачитывались в суде и широко цитировались в газетах. Со своей стороны, я не сомневался, что хочу жениться на ней, что и собирался сделать при первой же возможности. Друзья всячески предостерегали ее от этого шага, говоря, что брак с мужчиной 22 годами младше, не может продлиться долго. Как ни странно, моя мать, всего шестью годами старше миссис Бьюмон, стала ее близким другом и полностью поддерживала наш брак.
Все эти «за «и «против» не волновали меня. Я знал, что хочу разделить свою жизнь с этой женщиной. Я прекрасно понимал, что она умрет раньше меня и я останусь один. Но я был уверен, что никогда ее не покину. Так оно и случилось.
В начале апреля 1925 года мы отправились в Афины, твердо рассчитывая пожениться в Британском консульстве сразу же по прибытии.
Греция: конец цикла
До Греции мы добирались с приключениями. Мы попали в забастовку железнодорожников, и несколько дней наш поезд простоял в Лариссе, где гора Олимп возвышается над Тессальской равниной вдоль Темпской долины к Оссе и Пелиону. Весна в Тессалии подобна мечте поэта, поэтому два дня мы бродили по устланным цветами предгорьям Олимпа, гадая, не продлится ли наша задержка до трех дней, чтобы я мог взобраться на Олимп и взглянуть на Термофилы. Я начинал жить в прошлом, приходя в восхищение от имен и названий, которые сегодня были просто словами.
Вскоре стало ясно, что забастовка может затянуться на несколько недель, и я принял предложение одного греческого водителя довести нас до Афин на машине. У него был старенький фиат, выглядевший, однако, достаточно прочным, поэтому мы укрепили наш багаж на крыше и отправились в путь.
Карты у нас не было, и мой школьный греческий оказался бесполезным для бесед, поэтому мы понятия не имели, по каким местам проезжаем, если только нашему водителю не приходило в голову объявить нам название городов, через которые проходил наш путь. Каждая древняя местность или город оказывались неожиданным открытием. На второе утро мы достигли Ламии, родины Ахиллеса. Наш водитель указал на большую гору, по крайней мере на восемьдесят футов возвышающуюся над деревней, и сказал: «Это Ламийский акрополь». Когда мы обогнули его, на фронтоне показалась надпись десятифутовыми буквами: «Форд!» Время не пощадило и Мирмидонов.
На следующий день мы миновали Херонского Льва, одиноко стоящего в зарослях кипарисов. К вечеру мы прибыли в Элеузис, проехав Тибс над Китэроном. Пока мы огибали бухту Саламис над холмами, за которыми к востоку скрывались Афины, поднялась полная луна. Я обратился к миссис Бьюмон: «Как ты думаешь, сколько взойдет лун, прежде чем мы покинем Грецию?» В то время я полагал, четыре или пять. Но не менее пятидесяти лун сменило друг друга, прежде чем закончились наши греческие приключения.
Мы с миссис Бьюмон поженились после приезда. Я не любил заходить в посольство из-за шумихи, поднятой вокруг моего развода. Позднее выяснилось, что нас ждали и были расположены весьма дружелюбно, а нашу отчужденность приняли за враждебность по отношению к английскому правительству. Моя задача была сопряжена с достаточными трудностями и без необходимости завоевывать симпатии британской колонии в Греции.
Вскоре стала очевидна сложность моего положения. Единственным связующим звеном между мной и греческим правительством был Аристиди-бей с замашками истинного мабейнджи. Он был маленького роста, с маленькими проницательными глазками и маленькой «игрушечной» серой бородкой. Он не знал ни английского, ни французского, а греческому предпочитал турецкий. Человек без всяких принципов, он сохранил свое место при трех правителях и не потерял его, когда династия была свергнута. Повсюду у него были связи, и, насколько я знал, все доверяли ему как человеку, никогда не нарушавшему свое слово.
Аристиди воспринимал переговоры как чудовищное переплетение интриг. Он использовал желание греческого правительства угодить Турции, взаимное недоверие различных правительственных структур, играл на амбициях министров и не брезговал взятками. Я был не более, чем пешкой в его игре. Когда ему было выгодно, он представлял меня министрам и высоким чиновникам, указывая, что говорить и что нет. Он отвергал план, привезенный мной из Англии, о вложении британского капитала в развитие страны, но ни в коем случае он не хотел играть в открытую. Он полагал, возможно справедливо, что мы только вызовем алчность политиков и нарвемся на неприятности, если дадим понять, что британские капиталисты готовы вкладывать большие суммы денег в Грецию. Поэтому план держался в строжайшем секрете и был открыт лишь тем, кому Аристиди полностью доверял.
Он настаивал, что прежде всего мы должны добиться формального признания княжеских привилегий, а затем воспользоваться нашими предложениями как оружием за княжескую собственность. Я сообщил о его совете в Лондон, и мои принципалы полностью с ним согласились и решили, что он должен участвовать в качестве нашего адвоката в переговорах вместе со мной.
Годы с 1925 по 1927 были периодом крайней политической нестабильности в Греции. Произошло две революции, один за другим сменились диктаторы: генералы Пангалос и Кондилис. Армия постоянно меняла присягу. Велась мощная коммунистическая пропаганда, особенно среди четверти миллионов беженцев из малой Азии, живших в Греции в нищенских условиях. Переговоры, которые при стабильном правительстве заняли бы несколько месяцев, растянулись на годы.
Вдобавок Джон де Кэй, добившись оправдания в Америке, заявил свои притязания по старым контрактам . Он нашел сравнительно богатого американца, привлеченного идеей создания большого предприятия, и приехал в Афины представителем Abdul Hamid Estates Incorporated, хотя контракт был аннулирован из-за невозможности провести выплаты обещанные наследникам. Джон де Кэй проникся ко мне враждебностью, за то, что я присвоил его права. Уверенный в могуществе прессы, он подготовил для печати заявление, в котором Греции сулились огромные выгоды от инвестиций американского капитала. В этом таилась та грозная опасность, которую хотел избежать Аристиди, -давление на нас из-за Атлантического океана. Моя жена была глубоко огорчена неблагодарностью де Кэя. Глядя на ситуацию его глазами, я понимал его убежденность в собственной правоте и уверенность в моем предательстве. Я начинал догадываться, что почти всегда люди оценивают ситуацию только со своей точки зрения, и не хотел впасть в такое же заблуждение. Понимая, насколько глупо выяснять, кто прав, кто виноват, я все же оказался в ситуации неблагоприятной для всех, поэтому поддерживал политику осторожности и секретности Аристиди. Будучи уверенным в бессмысленности насилия любого рода, я все еще не понимал необходимости отказаться от малейшего проявления насилия в самом себе. Я ненавидел его, но не осознавал, что нужно быть готовым пожертвовать стремлением быть впереди других, если хотеть жить со всеми в мире.
Месяцы шли. В любой другой стране ожидание было бы невыносимым для моей нетерпеливой натуры, но Греция представляла неиссякаемый источник новых впечатлений. Жена моя по профессии была художником. Она училась с Clausenaar в Брюсселе и выиграла Стипендию Slade в пятнадцать лет, работала с Генри Тонксом и другими великими учителями Slade восьмидесятых и девяностых. Она писала в манере импрессионизма, с редким мастерством передавая яркие солнечные цвета. Последний раз она держала в руках кисти в 1911 году, будучи в Мексике. С большим трудом я уговорил ее вновь приняться за рисование. Начав, она не могла оторваться. Свет и яркие краски Греции совершенно подходили ее стилю. Ее моделями стали две сестры-гречанки, четырнадцати и шестнадцати лет, чистейшей классической красоты. За время нашего пребывания в Греции она написала около сотни картин, некоторые из которых были посланы на выставку одного художника в Галерею Брук-стрит. Они получили самые похвальные отзывы.
Сам я занимался древнегреческим, работал помощником в Американской Школе археологии. Для собственного удовольствия я предпринял детальнейшее изучение Пантеона в надежде уяснить геометрию удивительных кривых, которыми строители усилили внушительность впечатления от здания.
За четыре года нашего пребывания в Греции мы много путешествовали. Одна из поездок случилась вскоре после нашего прибытия, кажется, в мае, когда я получил записку от приятеля, в которой говорилось, что на острове Санторини, в древности Тира, происходит извержение вулкана, и через несколько часов отходит судно, берущее на борт всех, кто хочет его увидеть. Нас набралось двенадцать человек, среди которых были знакомые из французского посольства и несколько греков. Мы подъехали к Санторини через 24 часа после первого извержения и нашим глазам предстало редчайшее зрелище возникновения нового острова из морских вод. В 196 году до Рождества Христова на острове Тира произошла ужасная катастрофа, когда центральная часть острова погрузилась под воду; оставив только узкую полоску островков. В 1860 году в результате подводного извержения некоторая часть острова поднялась на поверхность. С тех пор в течение шестидесяти пяти лет вулкан безмолвствовал, а теперь вновь взорвался.
Перед нами в центре залива из нового острова шириной около пятнадцати миль извергался столб дыма и пара. Морская вода устремилась в кратер. Образующийся таким образом пар под большим давлением взрывался, выбрасывая в воздух огромные куски магмы, некоторые величиной с дом. Едва ли можно себе представить более пугающее явление природы. Пока мы стояли на якоре в крошечной гавани Санторини под отвесным утесом высотой тысячу футов, извержение прекратилось, и на двух лодках мы поплыли к новому острову.
Море становилось все горячее и горячее, в сотне ярдов перед нами оно кипело. Вареная рыба плавала между обломками пемзы и кусками желтой серы, являя потрясающую картину смерти среди жизни. Я и еще один из наших спутников сбросили одежду и поплыли в горячей воде. Лодочник предложил нам высадиться на острове и сделать фотографии. Остров был несколько сотен ярдов в ширину и около полумили в длину, земля под ногами оставалась горячей.
Сделав снимки, мы сели в лодки и отправились обратно. Только подплыв к берегу, мы осознали, какому глупому риску подверглись, так как остров взорвался, и там, где мы стояли всего двадцать минут назад, бурлил белый поток кипящей лавы. Вновь начались взрывы, и в течение последующих нескольких недель никто не осмеливался приблизиться к острову.
Мы должны были возвращаться вечером следующего дня, поэтому наутро решили взять мулов и проехаться по главному острову, чтобы осмотреть некоторые скалы вулканического происхождения, описанные в путеводителе как нечто фантастическое. На острове не было ни отеля, ни ресторана, да и на нашем судне не набралось бы достаточно еды для нескольких сотен пассажиров. Поэтому до начала нашей экспедиции я предусмотрительно договорился с владельцем единственного здесь кафе об обеде для нашей группы. Все куры в городке были зарезаны, и мне пообещали приготовить жареных цыплят для двенадцати человек. Чтобы скрепить сделку, я заплатил вперед, и мы отправились в путь. Миля за милей мы проезжали по безлюдным местам, где росли лишь опунции и алоэ. Восточное побережье Санторини больше похоже на ночной кошмар, чем на чудесное видение. Мягкие вулканические скалы раскололись на куски демонических очертаний, а морской берег покрыт серной слизью. Несмотря на жару, никто из нас не осмелился выкупаться в зловонной воде, и когда мы вернулись в деревню, солнце стояло в зените, а температура достигала 119 градусов по Фаренгейту в тени.
Полные надежды, мы вошли в кафе, где нас в замешательстве встретил хозяин, явно о нас забывший. Однако он с уверенностью заявил, что все остальные путешественники уже пообедали, а наш обед будет готов через минуту. Мы вошли в столовую, где нас ожидали двенадцать стаканов теплой воды с утонувшими там насекомыми, двенадцать кусочков хлеба и двенадцать тарелок с различно изогнутыми, но одинаково отвратительного вида цыплячьими шейками.
Нам довелось испытать еще много таких приключений, и мы научились любить греков, особенно крестьян, гостеприимных, честных, полных жизни и юмора.
Прошли осень и зима 1926 года, спор с Джоном де Кэем закончился возвращением его агента в Америку. Весной 1926 года я начал уже по-настоящему впадать в отчаяние, как вдруг судьба послала мне неожиданную встречу с Николасом Николопулюсом, бывшим агентом секретной службы, работавшим во время войны на Комптона Маккензи, который в одной из своих книг о войне описывает его под псевдонимом Дэви Джонс. В Дарданнелской кампании он совершал невероятные подвиги. Позднее, работая на меня в Константинополе, он познакомился с моей женой, тогда еще миссис Бьюмон; между ними завязалась необычная дружба. Оба с веселым пренебрежением относились к опасности и испытывали радость от жизни -качества, редкие в нашем веке. Нико был ей всецело предан и оказался вне себя от радости, узнав, что мы поженились.
Для грека Нико был слишком высок, статен, с величественными усами и сверкающими темными глазами. Он хорошо владел английским и мог часами рассказывать бесконечные истории, большинство из которых были правдивыми, о собственном героизме и роли, сыгранной им в победе союзников. Он являлся яростным приверженцем Венизелоса. Несмотря на постоянное бравирование, он вызывал доверие и симпатию, но, родившись не в свое время, после войны он почти не находил выхода своему стремлению к приключениям.
К нам в дом в Афинах Нико заявился, окутанный обычным покровом таинственности, и, оттягивая развязку до последнего момента, наконец предъявил нам добрых полдюжины документов о владении землями, входящими в цивильный лист Оттоманской Империи, должным образом сертифицированные земельной конторой в Кавалле. Он предложил себя в качестве моего агента и обязался достать все документы, если я снабжу его перечнем его полномочий. Я не намеревался предпринимать подобных шагов до получения «принципиального» признания наших прав, над чем сейчас работал Аристиди. Вознаграждение за работу Нико запросил самое скромное, заметив, что решил осесть на постоянном месте и надеется стать управляющим нашей недвижимости, если мы сочтем его услуги стоящими.
Я посоветовался с Аристиди и, хотя тот и был поражен тем, что я осмелился найти в ком-то, помимо него, преданного союзника, он все же не смог отрицать ценности документов, устанавливающих право собственности, особенно учитывая то, что оригиналы хранились не очень тщательно и могли были быть в любой момент утеряны или уничтожены. Он обратил внимание на тот факт, что, несмотря на конфискацию собственности Абдула Хамида Младо-Турками, ни одно из прав владений не было передано турецкому правительству или Греции как стране-победителю.
Исчезла всякая необходимость сидеть в Афинах и дожидаться следующего шага Аристиди. Я предпринял несколько путешествий в Македонию и Трэйс для исследований местных возможностей. Во всех поездках меня сопровождала жена, находившая все новые сюжеты для своих работ.
Однажды мы отправились к горе Голема-Река к юго-западу от Салоников. В переводе с болгарского название горы означает «огромная расселина». В этот район редко наведываются приезжие, да и греки тоже, так как в нем нет ничего, представляющего исторический или археологический интерес, и он находится вдали от главных дорог. Мы остановились в болгарской деревушке, похоже, совершенно незатронутой политическими и экономическими изменениями окружающего мира. Крестьяне говорили по-болгарски, некоторые из стариков знали турецкий, и никто и не подозревал, что Оттоманская Империя прекратила свое существование. Женщины пряли за станками вековой давности. Наиболее живо нам запомнилась встреча на обратном пути, когда мы, верхом на мулах, спускались с очень крутого склона. Вверх по тропинке поднималась болгарка, неся на спине связку хвороста примерно с нее весом, погоняя стадо коз и одновременно наматывая пряжу на ручное веретено. Весь ее вид внушал ощущение равновесия и уверенности, каждая жилка ее тела гармонично вписывалась в движение рук и ног, и, казалось, что стадо направляют только ее глаза. Лишь двадцать лет спустя, в глухой деревушке Базуто в Восточной Трансильвании я еще раз столкнулся с проявлениями естественных сил человеческого тела. Ни танцор, ни атлет, ни акробат не смогли бы достичь такого совершенного равновесия. Мы потеряли чувство физического совершенства как часть нелегкой платы за цивилизацию. Посадите эту женщину на любое современное механическое средство передвижения или даже на сиденье новомодного унитаза, и она лишится того чувства равновесия, которое позволяет ей идти с охапкой хвороста весом в сотню фунтов вверх по крутой тропинке, аккуратно наматывая шерстяную нитку на веретено, даже не глядя в ту сторону.
Несмотря на эти поездки, напряженное ожидание скверно действовало на меня. По натуре я был столь нетерпелив, что любая задержка казалась мне бесконечной. С годами я совершенно изменился, поэтому сейчас мне трудно восстановить то чувство нервного напряжения, с которым я дважды или трижды в неделю отправлялся на вечерние совещания с Аристиди в его богато обставленную виллу в Кифиссии. Но я помню, как однажды сорвался и как-то раз, возвращаясь вечером с женой в Афины, начал вопить, а когда жена попыталась меня успокоить, обернулся и ударил ее кулаком.
Мы оба были поражены: с тех, пор, как мы познакомились, мы даже ни разу не поссорились. Я понял, что сорвался, и согласился на предложение жены уехать из города недели на две. Приближалась Пасха 1926 года, годовщина нашего пребывания в Греции. На Пасху мы отправились в Мегаспелион, в Аркадии. Железная дорога из Платоноса в Калавриту в Коринфском заливе проходит через изумительные места с прекрасными пейзажами, воздействие которых подобно водам Леты, и через двадцать четыре часа я позабыл все свои тревоги. Пасху мы провели в монастыре в Мегаспелионе, вокруг которого ходили скандальные истории об амурных связях местных монахов с девушками из окрестных деревень. Мегаспелион считался обладателем чудотворной иконы Божьей Матери, написанной Святым Лукой.
Еще помню, как мы стояли над местом битвы в Микенах, глядя на восток вдоль равнины. Подлинность греческих легенд не исчезла в веках. Я видел, как возвращается Агамемнон со своими измученными соратниками, и чувствовал бурные эмоции Клитемнестры гораздо более живо, чем это представлено в трагедии Эсхила. В Греции я впервые начал осознавать, что прошлое бессмертно. Я понял, что история - это нечто большее, чем просто факт, и недостаточно разума, чтобы постичь ее.
Мы вернулись в Афины, и я решил прекратить бесполезные встречи, на которых я пытался убедить Аристиди действовать, и посвятить себя изучению греческой античности. Я вновь обратился к Афинскому Акрополю. Я хотел понять, как могло было быть создано подобное произведение искусства. Могу сказать, что камень за камнем я изучил весь Акрополь. Я съездил на гору Пентеликон и собственными глазами увидел, как откалывались куски камня, многие из которых все еще лежат у подножья горы. Я разобрался в способе скрепления камней железом и свинцом и изумился той невероятной точности, с которой каждый камень укладывался на свое место. Сравнивая Парфенон с другими греческими зданиями, я убедился, что его создатели владели секретами, потерянными уже в следующем поколении.
Не меньшее впечатление произвели на меня древние скульптуры, недавно обнаруженные под фундаментом доперикловского здания к востоку от Парфенона. При сравнении этих статуй с произведениями периода классицизма мне казалось, что я наблюдаю огромное изменение, которое невозможно объяснить просто сменой стиля. Как переход от Солона к Периклу, от Гесиода к Еврипиду нельзя свести только к фактам, так и изменения в искусстве Греции слишком грандиозны и чересчур стремительны, чтобы быть объяснимыми простым ходом развития.
На северных склонах горы Пентеликон сохранились малоизвестные святилища культа Орфея. Археологи считают, что они были заброшены до 500 года до Рождества Христова, во времена, когда греческая драма вытеснила древние церемонии. Сидя в развалинах, бывших когда-то местом поклонения, я ощущал силу верований, требовавших долгих и тайных приготовлений, но я понимал, насколько чужда моим убеждениям вера в то, что тайна, сама по себе, является заслугой и, что только несколько посвященных могли участвовать в священных мистериях. Сегодня нам трудно себе представить, насколько велика должна была быть та духовная революция, которая позволила всем афинским жителям равно участвовать в культовых празднованиях в открытых театрах.
В то время произошло одно незначительное событие, тем не менее, надолго мне запомнившееся. Однажды после обильных паводков в Афинах, во время которых утонуло несколько человек, я шел по Омония-стрит, как вдруг наткнулся взглядом на устрашающего вида окно, в котором были выставлены восковые фигуры, изображавшие умерших и умирающих от чумы людей. Это было сделано, чтобы поддержать кампанию по проведению профилактических прививок, но отталкивающие фигуры вызвали во мне совсем другой поток мыслей:»Вот он я с сильным, здоровым внешне телом, но как я выгляжу изнутри? Мое внутреннее состояние больно и выглядит не менее отвратительно, чем любая из этих кукол, но оно скрыто от внешних взоров. Я полон похоти и злобы, но не могу себя изменить. Что пользы в здоровом теле с больной душой? Я должен измениться, чего бы мне это ни стоило. Я должен был отбросить все соображения и остаться с Гурджиевым. В конце концов, он владеет методом - у меня же только одни теории. Он говорил со мной о Бытии при нашей первой и последней встрече. Я знаю все больше и больше, но остаюсь ничем, я должен освободиться от всего этого и вернуться к работе над собой». Это произошло, когда мне было почти тридцать лет. Я говорил себе: «Прошло почти десять лет с тех пор, как я начал поиск, и пока я еще ничего не нашел. Я нахожусь не в лучшем положении, чем практически любой другой человек на этой земле. Если бы мы только могли видеть себя и других изнутри, как я вижу сейчас, все бы изменилось. Почему мы слепы? Или если даже и прозреваем, то забываем об увиденном?»
Вернувшись домой, я рассказал все жене, и мы решили, что я должен предпринять серьезную попытку воплотить на практике то, что узнал от Успенского и Гурджиева. Но, к сожалению, давление внешних обстоятельств оказалось для нас слишком сильным. Я настолько увяз в том, что делал, что не оставалось никакой возможности выбраться, пока решение не пришло другим путем.
Моя растущая отчужденность от Аристиди привела к неожиданным результатам. Он вдруг встревожился. Я использовал это преимущество и заявил, что мое начальство устало ждать и собиралось отправить меня в другую страну. Так случилось, что при переменах в правительстве один из друзей Аристиди занял ключевой пост. За несколько недель моя безнадежная ситуация изменилась настолько, что я был приглашен на встречу, где были принципиально признаны и засвидетельствованы права наследников султана.
К этому времени Нико Николопулюс достал три четверти бумаг, подтверждающих право собственности, так что я мог вернуться в Лондон с впечатляющим набором документов, доказывающих права князей на сотни больших объектов недвижимости, общей стоимостью несколько миллионов фунтов, включая отличные плантации табака в западном Трейсе. Принципалы пришли в восхищение, предложили мне место управляющего директора Эгейского Треста с окладом 5000 фунтов в год и правом организовать в Афинах контору для подготовки проекта развития, подходящего греческому правительству, при условии передачи в наше владение земель и зданий. Так, в тридцать лет, похоже, начали сбываться мои мечты о раннем удалении отдел.
В Лондоне я несколько раз встречался с Успенским, и он убедил меня принять в свой штат двух бывших учеников Гурджиева: Ферапонтова, в прошлом моего инструктора в Prieure, и Иванова, молодого русского бухгалтера. Ферапонтов эмигрировал в Австралию, но не сумел найти там те связи, на которые рассчитывал, и побаивался возвращаться в Европу. Я взял с собой секретаря-англичанина и сельскохозяйственных экспертов, чтобы приступить к делу, как только будет получено разрешение греческого правительства. Моя мать приехала навестить нас в Афинах. Я обнаружил, что Аристиди ждет очередной серии сложных переговоров и не желает обеспечить нам прямой и официальный путь. Дружеское расположение греческого правительства обернулось враждебностью под давлением турецких беженцев, занявших многие из земель, принадлежавших князьям, на том основании или по истинному убеждению, что они принадлежат туркам, репатриированным в Малую Азию. Я начал понимать, что в переговорах я бессилен. Два с половиной года между мной и правительством стоял Аристиди Геориадес, и потерянный навык оказался невосполним.
Тем не менее, в марте 1928 года я получил-таки ответ на план совмещения развития земель и ирригационного проекта, использующего воды озера Эдесса. Утром 21 марта я, как обычно, отправился в контору и обнаружил хозяйничающих там полдюжины греческих полицейских. Они предъявили мне телеграмму из греческого Jude d'Instruction - магистрата, занимающего экспертизой, в которой содержался приказ о моем аресте в связи с подделкой документов, удостоверяющих право владения. Меня отправили в участок, не дав возможности ни с кем переговорить. Моя деятельная секретарша мисс Пирсон сообщила о происшедшем моей жене, которая уведомила Аристиди. Он моментально перепугался и отмежевался от какого-либо участия. Она нашла другого адвоката и начала бороться за мое освобождение.
В Афинах стояла страшная жара, а в камере полицейского участка не было другой мебели, кроме деревянной кровати и стула. Я очень живо помню свои впечатления. Зная, что Нико Николопулюс способен на все, в том числе и на незаконные операции с документами, я не имел шансов доказать, что был в неведении относительно его действий. Меня обвинят и отправят в тюрьму; я не смогу обратиться к британскому правительству за помощью. Все это послужит предлогом для греческого правительства, чтобы отклонить наши притязания, поэтому, несомненно, обвинения против меня тщательно подготовлены.
В этот момент состояние моего сознания изменилось, и я понял, насколько все происходящее не имеет значения. Я позволил себе отклониться от своей настоящей цели, поэтому все, даже тюрьма, теперь лучше для меня, чем интриги, которые, даже в случае успеха, не принесут истинной свободы. Я лег на кровать и мирно заснул. Проснувшись, я узнал, что меня переводят в Афинскую тюрьму до прибытия эксперта из Каваллы.
Следующие несколько недель оказались одними из самых ценных и интересных в моей жизни. Тот, кто никогда не сидел в тюрьме, не зная точно, надеяться ли ему на скорейшее освобождение, не сможет понять переживания заключенного. Конечно, афинская тюрьма 1928 года далека от наших современных представлений о тюрьме. Там вместе содержалось несколько сотен убийц и бандитов, наркоманов и проституток, политических заключенных, людей, уже осужденных и только ожидающих суда. Я был единственным иностранцем, но к тому времени очень хорошо говорил по-гречески, поэтому вскоре совсем освоился. В тюрьме обо мне ходили дичайшие слухи: меня считали анархистом, убийцей, фальшивомонетчиком, поджигателем и британским шпионом. Но это имело небольшое значение: главное, что я принадлежал к братству тех, кто попирал закон. Здесь отсутствовала личная жизнь, дверь в камеру закрывалась только на ночь, всегда горел свет - этот мир был знаком тысячам, но для того, кто входил в него впервые, это было весьма необычно.
Днем, те из нас, кто всего-навсего были «под подозрением», могли свободно передвигаться по тюрьме и принимать посетителей. В тюрьме не полагалось казенных харчей, поэтому заключенные платили за еду. Так, заключенный, попавший сюда за неуплату небольшой суммы денег, мог к концу срока обнаружить, что у него появился счет, который он никак не может оплатить. Те, у кого не было друзей на свободе, мог сидеть месяцы сверх срока, покуда какой-нибудь состоятельный товарищ по несчастью не заплатит его долги. Каждый англичанин считается по определению богачом, поэтому ко мне немедленно потянулись делегации со всей тюрьмы с просьбами о помощи и подробным описанием их жалкого состояния. Не придумав ничего лучшего, я принялся рассматривать каждый случай, чтобы помочь тем, кто действительно нуждался в помощи. Так я узнал о той крайней нищете, в которой могут оказаться жители такой страны, как Греция. Многие шли на воровство, потому что им действительно было нечего есть. В целом с ними обращались мягко, пока не наступало время выхода из тюрьмы и платы по счету.
В афинской тюрьме существовало чувство товарищества, которое было присуще часовым и охранникам. Входя в тюрьму, человек терял один вид свободы, но приобретал другой. Многие из проблем повседневной жизни не касались тех, кто сидел в стенах тюрьмы.
Осужденные содержались в длинных камерах, с одной стеной, от пола до потолка, сделанной из железа, и железной же дверью. В одной из таких камер содержались пятьдесят-шестьдесят наркоманов и, если я правильно помню, люди, осужденные за сексуальные преступления. Это было ужасно и напомнило мне Омония-стрит несколькими месяцами раньше. Но здесь, наконец, отвратительные качества человеческой натуры были на поверхности и видны. Несколько раз я останавливался перед железной решеткой и наблюдал беспокойную массу человеческих существ в лохмотьях. Временами кто-то принимался визжать, кидался на остальных, а они в свою очередь избивали его до тех пор, пока он без сознания не падал на деревянные нары, тянувшиеся вдоль стены. Масса людей никогда не была спокойной, производя впечатление монстра, корчащегося в вязком болоте, в котором нельзя было различить отдельных людей. Зрелище и ужасало и притягивало меня, поскольку раньше мне не доводилось своими глазами наблюдать деградацию человеческой натуры, вызванную такой материальной причиной, как прием наркотиков. Воры и мошенники производили более нормальное впечатление, хотя, с точки зрения морали, трудно утверждать, что несчастный, беспомощно отдавшийся наркотической зависимости, более безнравственен, нежели мошенник, сохранивший свое здоровье, но разрушивший жизни невинных людей.
Сам я не очень страдал. Каждый день жена приносила мне еду, приготовленную поваром-энтузиастом, греком, считавшим, что я герой, угодивший в тюрьму «из-за Венизелоса». Мой адвокат отправился в Каваллу, где нашел, что произошла простая ошибка.
Эксперт, молодой и неопытный, поддался слухам, что мой агент Нико раздобыл поддельные документы, чтобы выселить крестьян с табачных полей. Тем не менее, дело уже зашло слишком далеко. Вокруг него была поднята такая шумиха, что закрыть дело - значило уронить престиж греческих властей, и более того, значительно усилить наше положение, поскольку это бы означало, что наши документы подлинные. Подделки или фальсификации документов не было, но местное регистрационное отделение по просьбе Нико выдало удостоверенные копии, чего, согласно инструкции, они не должны были делать. Нико действовал по закону, но он убедил регистраторов предпринять неосторожные действия.
Пока я был в тюрьме, меня регулярно навещали жена и мать. Моя мать была очень огорчена. Она ничего не понимала в происходящем, и ни у кого не находилось времени толком все ей объяснить. Один из моих содиректоров Ширли X. Дженкс прибыл из Лондона для соблюдения интересов Эгейского треста. Он посоветовал моей матери немедленно возвращаться в Англию. Она решила отправиться к сестре во Флоренцию, и он посадил ее на пароход раньше, чем моя жена успела вернуть ей уверенность. Она была расстроена не фактическим событием, а потому, что боялась, как бы я не унаследовал слабость моего отца, который вечно влипал в разные истории, когда мы были еще детьми.
Мои адвокаты предлагали различные способы освобождения. Один из них предполагал, что греческие власти закроют дело, если я покину страну. Это было неприемлемо, так как подразумевало отказ от наших притязаний безо всякой веской на то причины. Другой, еще более дикий путь - обвинить беднягу Нико, томившегося в тюрьме в Кавалле, во взяточничестве и коррупции, а меня объявить невиновным как находящегося в неведении относительно действий моего агента. Не было никаких данных в пользу того, что Нико действовал с помощью взяток, поэтому было бы несправедливо взвалить на него всю вину. В действительности, я был убежден, что Нико скорее прибегал к помощи бутылки вина или другой столь же невинной плате. Он даже не получал от меня денег, достаточных, чтобы платить взятки.
Затем было предложено, чтобы я был освобожден под залог. Казалось, что это просто, но тут на сцене вновь появился Аристиди Георгиадес. Он осознал совершенную им ошибку и настаивал на использовании того замешательства, в котором находилось греческое правительство, для того, чтобы форсировать признание подлинности спорных документов. Он горячо Доказывал, что я должен быть освобожден без всяких условий. Несколько недель переговоров не принесли желаемого результата. Жена взяла ситуацию в свои руки. Ее греческая приятельница, работница Красного Креста, заверила ее, что я легко могу имитировать болезнь, власти испугаются и тут же освободят меня. Я не хотел соглашаться с предложенным ею способом. Мне нужно было сделать вид, что у меня приступ аппендицита, описать соответствующие признаки, и желательно иметь высокую температуру. Последнего можно было добиться без труда, выпив немного йода за несколько часов до врачебного осмотра.
Единственным местом, где тайно можно было выпить йод, была уборная, о которой я не упоминал, поскольку нет слов для ее описания. Предполагалось, что заключенные должны чистить уборную, но их никогда не проверяли, и оставалось только удивляться, как те заключенные, которые ее посещали, не подхватывали серьезные болезни. Признаюсь, я боялся. Меня предупредили, что несколько первых минут будут неприятными, но в целом йод не принесет никакого вреда, но я слабо верил в успех нашего предприятия. Однако я обещал попытаться и при первой возможности спустился в ужасное отхожее место и выпил нужное количество. Казалось, йод сжег слизистую глотки, я задохнулся и с минуту не мог дышать. Меня зазнобило, и, когда я с трудом добрался до кровати, у меня были все признаки острой лихорадки. Доктор должен был приехать ко мне через два часа, но, прождав четыре, я узнал, что ему что-то помешало и он придет только на следующий день.
Мысль о повторении представления подкосила меня, и, должно быть, я действительно выглядел больным, так как начальник тюрьмы встревожился и послал за тюремным врачом. Поскольку было задумано, что меня должен осмотреть независимый врач, я отказался и провел пренеприятнейшую ночь. Однако к утру действие йода прекратилось, и я смог выйти к своей жене, пришедшей навестить меня. Она ужаснулась моему виду, но вышла и вскоре вернулась с еще одним пузырьком йода, чувствуя, что любой ценой должна вытащить меня из тюрьмы.
Нелегко хладнокровно подвергать себя физическим страданиям, и я все еще боялся, что что-нибудь сорвется. При мысли о том, что я вновь окажусь в том отхожем месте, я испытывал непреодолимую тошноту. Но и такой опыт также до некоторой степени способствовал отделению внутреннего от внешнего. Я начал ощущать внутреннюю невовлеченность в страдания физического тела, с которым столь скверно обращались, и к тому времени был способен относиться ко всему происходящему так, словно бы это меня не касалось. Уловка удалась. В тот же вечер было выдано заключение о необходимости медицинского лечения, и меня перевели в больницу. Моя жена, в те дни перенесшая тяжеленный бронхит, ни разу не пропустила времени посещения тюрьмы и скрывала от меня свои страдания, так что я узнал о ее болезни только после освобождения. Моя мать уже уехала во Флоренцию к сестре на виллу Лемми.
Затем начались длительные маневры, чтобы начать судебное разбирательство. Греческие чиновники делали все, чтобы затормозить движение дела. Пока они тянули время, невозможно было продолжать переговоры, и, хотя Министерство Общественных работ благосклонно относилось к ирригационному проекту, оно не могло действовать без учета интересов беженцев, которые осели на нескольких фермах.
Эксперт закончил свои исследования и не нашел никаких свидетельств в пользу подделки. Тем временем Нико Николопулюс умер в Кавалльгкой тюрьме при невыясненных обстоятельствах, по официальной версии, от сердечной недостаточности, что вполне могло быть и правдой. Я был очень опечален сообщением о смерти Нико, так как не смог добиться его освобождения под залог и дал себя убедить адвокатам, которые утверждали, что ему лучше оставаться под стражей как жертве несправедливости.
Для оказания давления на греческих влиятельных людей мне посоветовали пожить в Кавалле, где в малом суде должно было слушаться дело. Мы с женой провели в этом маленьком греческом порту шесть-восемь недель. Греки обладают изумительными способностями грезить о великом, даже когда факты свидетельствуют о нищете и бессилии. Это было их силой, как, например, во времена Байрона, когда они первыми из покоренных султаном народов сбросили турецкое иго. Но иногда это выглядит просто смешно. Как-то раз мы с женой проходили мимо маленького чистенького домика в пригороде Каваллы, на котором висела огромная доска, гласившая: «Панкосмическая школа танца!» Имея дело с греками, нужно всегда учитывать их панкосмические притязания и не принимать их слишком всерьез.
В Кавалле делать было совершенно нечего, и я принялся за Упанишады. У меня был санскритский текст и английский перевод шести основных Упанишад, и, работая по несколько часов в день, я привел их в соответствие, которым пользуюсь и по сей день. Я также увидел некоторое психологическое значение особой последовательности идей в Упанишадах. Мне кажется, что западные студенты, которые, вслед за Шопенгауэром, относят Упанишады к проявлению вульгарного монизма или опираются на комментаторов, подобных Шанкарахарии, представивших свои трактовки через тысячи лет после Упанишад, потеряли связь с психологическим значением ритуала и пропускают многое из того, что можно узнать из этих древних работ.
Кавалла лежит в широкой бухте позади острова Тасос с самой высокой горной вершиной, сверкающей в лучах заходящего солнца. К юго-востоку находится священная гора Атоса, видимая почти каждый день в ясную погоду. Я хотел съездить к горе Атоса, но, неделя за неделей, откладывал поездку, ожидая, что задержусь в Кавалле до холодных осенних дней. Однажды я получил телеграмму, приглашающую меня в Лондон на совещание с моими хозяевами. Я выехал на следующий день, так и не посетив гору Атоса, но обогащенный тем уроком, что надо использовать открывающиеся нам возможности сегодня, не ожидая более удобного «завтра».
В Лондоне я обнаружил группу встревоженных людей, которые явно хотели от меня избавиться. Я не ошибался в оценке моего положения. Я ничем не согрешил против закона или морали, но привел весь проект к провалу. Я порекомендовал воспользоваться услугами Николопулюса, кроме того, Аристиди не преминул напомнить свой совет оставить в запасе документы о праве владения до достижения соглашения. Человеку присуще давать противоречивые советы, но вспоминать только те, которые оказались верными. Я ушел с поста управляющего директора, а Председатель согласился выкупить долю в компании, принадлежавшую мне. Компания взяла на себя расходы по моей защите. До Рождества 1928 года я оставался в Лондоне, чувствуя, как внезапно все смешалось в моей жизни, и понятия не имея, что мне делать дальше. Я убивал время, играя в шахматы, принял участие в Рождественском Съезде Гастингса, а также играл в команде за Кент. Играя на второй доске, я мог сразиться с лучшими игроками Англии. Этот опыт позволил мне увидеть свой серьезный недостаток. Я оценивал позиции так же, как и лучшие игроки, но из-за нетерпеливости проигрывал партии, которые явно мог бы выиграть. Таким я был, таким я и оставался. Увидеть собственные недостатки не означает наполовину их исправить. В большинстве своем люди не учатся на своих ошибках, как и на ошибках других. В некоторой степени мы приобретаем из опыта условные рефлексы, как собаки Павлова, но не учимся.
Шел 1929 год, мировую экономику сотрясали кризисы. Я мог позволить себе не зарабатывать на жизнь, и мы с женой спокойно жили в Лондоне. С Успенским я не общался по причинам, описанным в следующей главе. Вернулась моя мать, восстановившая свое обычное спокойствие и присутствие духа. Во время месяцев ожидания я начал писать, пытаясь выразить свое убеждение в том, что невидимый мир вечностных потенциальностей постоянно связан с миром актуальных событий. Таким образом я вернулся к изучению математики, заброшенной мною на восемь лет.
Зима сменилась весной, весна-летом, когда наконец я получил телеграмму, в которой сообщалось, что слушание дела назначено на 27 сентября в суде второй инстанции в Салониках, столице Македонии. Мы с женой вернулись в Афины Восточным Экспрессом, на котором так много путешествовали. Слушание длилось шестнадцать дней, три из которых я провел на месте для свидетелей. Я решил, вопреки советам своих адвокатов, не пользоваться услугами переводчика. В то время я очень хорошо владел современным греческим, но они очень боялись, что я попадусь в какую-нибудь ловушку. На открытии дела стало ясно, что за все эти месяцы не появилось никаких новых свидетельств против меня, и основная опасность исходила от меня самого. Но я настоял, уверенный, что смогу справиться. Допросы и перекрестные допросы длились много часов, пока наконец общественный обвинитель, мистер Георг Экзархопулюс, не поднялся и не заявил, что не может представить никаких доказательств моей вины и предлагает закрыть дело. Суд присудил греческое правительство выплатить нам издержки, и наделавшее много шума «Дело о подделке документов» закончилось.
Одним из следствий такого решения стало усиление притязаний князей. Группа, финансирующая Эгейский Трест, ощущала, как и все в мире, начало великой депрессии. Исчезла перспектива каких-либо крупных денежных вложений в Грецию. Была потеряна замечательная возможность дать работу десяткам тысяч греческих беженцев. Греческое правительство переживало тяжелый кризис, и, когда в конце года Венизелос вернулся к власти с надеждой на стабильность, сделать что-либо было уже практически невозможно.
Тем не менее,
Эгейский Трест принял решение продолжать переговоры. Было очевидно, что" от меня
мало толку, и я с огромной благодарностью получил значительную компенсацию за
прерывание моего контракта. Я относился к себе гораздо хуже, чем другие. Часть
моей жизни, продолжавшаяся восемь лет, закончилась поражением. С двадцати
четырех лет я занимался делами наследников Абдула Хамида. Теперь мне было
тридцать два; полностью оправдалось
пророчество Успенского, что я потеряю и коня, и себя. Начинать сызнова было не
так легко: сказывалось напряжение последнего года. Физически я очень ослабел:
туберкулез, поселившийся в моих легких четыре года назад, обострился, и мой
изможденный вид не на шутку пугал моих друзей. Я потерял уверенность в себе,
чувствуя, что все, чего бы я ни коснулся, обречено на провал. Я очень хотел
вернуться к работе с Успенским, но не имел никаких перспектив устроиться в
Англии.
Назад, в науку
Годы с 1929 по 1933 стали годами больших перемен в моей жизни. В это время тесная связь с Ближним Востоком, длившаяся четырнадцать лет, оборвалась. Из международного искателя приключений я превратился в ученого, занимающегося специализированной областью индустриальных исследований. Труднее описать изменения в моей внутренней жизни, но они были не менее определенными. До этого я искал только собственную реализации, теперь я почувствовал ответственность за благополучие других.
По древнему преданию, душа человека рождается, когда он достигает тридцатитрехлетнего возраста. Несомненно, это предание связано с таинственной причастностью к смерти и воскрешению Христа, но впервые я услышал об этом от мусульманина многими годами позже того времени, о котором сейчас идет речь. Тем не менее, оглядываясь назад, я думаю, что горькие переживания в Афинах были неким родом смерти, а по возвращении в Англию началась новая жизнь.
Мои связи с Грецией не закончились. Во время процесса в Салониках меня навестил греческий инженер, случайный афинский знакомый по имени Димитрий Диамандопулюс. Он сказал, что убежден в том, что я являюсь жертвой тайного заговора против Венизелоса, и поражен моими планами по развитию турецкой недвижимости, которые я высказывал на суде. Он был единственным владельцем концессии добычи бурого угля в Веви, но без финансовых связей у него не было перспектив развития. Он предложил мне в качестве подарка половинную долю в деле, если я съезжу туда перед отправлением в Лондон и помогу в ее разработке.
Ничто не гнало нас в Англию, поэтому мы с женой решили поехать. Признаюсь, я был очень тронут таким проявлением доверия, столь отличающимся от моего внутреннего отношения к себе. Меня также привлекала мысль сделать что-нибудь конструктивное для Греции, которую, несмотря на все выпавшие на мою долю неприятности, я начинал любить.
По окончании поездки мы с женой поездом вернулись в Эдессу, город, знаменитый событиями раннехристианского периода, находящийся в преддверии горной части Албании. Здесь нас встретил Диамондопулюс, и мы на автомобиле проехали через Боденское ущелье к озеру Острово, в сотне миль к западу от Салоников на высоте две тысячи футов над уровнем моря. Оно имеет удивительные географические особенности по многим причинам. Пятнадцать миль в длину и шесть миль в ширину, оно чрезвычайно глубокое: в действительности его дна в самых глубоких местах так и не удалось достать. В его водах водились сомы весом до двухсот фунтов. Оно замечательно умело изменять свою глубину на тридцать футов в течение семидесятилетнего цикла. Этим объясняется наличием огромных пещер в известняковой горе Голем-Реки, где я бывал раньше по пути с востока. Пещеры действовали наподобие сифона, периодически то наполняясь водами Острово, то опустевая. Само озеро не имело прямого выхода к морю. Когда в 1880 году строили железную дорогу в Тирново, уровень воды был низким. К 1910 году вода поднялась и накрыла колею. В 1929 году, ко времени моего приезда, вода вновь опустилась, и показались старые рельсы.
К северу от Острово мы въехали на дикое, едва заселенное плато, на котором близко к поверхности залегали огромные запасы бурого угля. Мы остановились в деревне Веви, крошечном поселении, насчитывающем около двадцати домов, и нас приютила крестьянская греческая семья. Для меня это был безграничный отдых вдали от городской жизни и знакомых.
Тридцать лет назад северо-западная Македония была дикой, неразвитой страной. Болота вокруг Острово служили естественным заповедником для всех видов болотных птиц. Встречались также и горные птицы. В первое утро по приезде мы наблюдали пару огромных белых орлов, летящих вниз с Албанских гор. Это были великолепные творения, способные унести взрослую овцу или козу. Жители деревни не пытались охотиться на них, несмотря на нехватку пищи, так как верили, что орлы приносят удачу.
Угольная шахта в Веви состояла из одной штольни, или горизонтальной галереи, прорытой в склоне глубокого оврага. Главный пласт толщиной около сорока футов в основном состоял из ксилита и бурого угля. Стволы деревьев, покрывавших Южную Европу миллионы лет назад, погрузились под воду и образовали отложения. Среди пластов можно было даже распознать штабеля, сохранившихся карбонизированных древесных стволов. Я впервые видел столь большие запасы угля. Картина громадного запаса энергии, хранившегося миллионы лет и ожидавшего, когда человек придет и использует его, стало своего рода вызовом, с каким я не сталкивался раньше. Я решил сделать все, что в моих силах, чтобы помочь Диамандопулюсу, и поспешил обратно в Англию.
Единственный специалист по добыче угля, которого я знал, был Джеймс Дуглас-Генри, бывший в свое время моим соперником в деле наследников Абдулы Хамида. Мы подружились, он познакомился с Успенским и очень зауважал его. Пока я был в Греции, он с женой присоединился к кружку Успенского.
Мои отношения с Успенским испортились. Осенью 1929 года я окончательно вернулся в Лондон и позвонил ему, но был встречен грубым отказом. Мистер Успенский отказался меня видеть и запретил своим ученикам общаться со мной каким бы то ни было образом. Только в 1930 году я узнал причину такого отлучения. Когда меня арестовали, Успенский прислал мне дружескую телеграмму, в которой говорилось: «Сочувствую Беннетту, подпавшему под девяносто шесть законов». Это было напоминанием гурджиевской доктрины о том, что человек живет на этой земле, при этом сорок восемь различных ограничений и запрещений связывают его свободу действий. Вследствие своей глупости и слабости он может подпасть под действие девяноста шести законов, когда теряется возможность всякого выбора.
Очень хорошо понимая справедливость сказанного в телеграмме, я не чувствовал себя изгнанным. Вскоре в Англию вернулись Ферапонтов и Иванов, и осенью 1928 года я видел их вместе с Успенским.
Однако случилось так, что во время обыска в моей квартире в марте 1928 года греческая полиция забрала все письма, которые обнаружила. Среди них были два или три письма от Успенского, и полицейские, увидев русское имя, решили, что оно означает некую связь с коммунистами. Письма ко мне не вернулись, но были отправлены в Британское посольство для выяснения их политической значимости.
В результате, пока я находился в Кавалле, Успенского вызвали в министерство иностранных дел и поинтересовались его возможной связью с большевистской Россией. Он фанатично ненавидел большевиков, и мысль о связи с ними так разозлила его, что он долго не мог меня простить. Более того, опыт жизни в России сделал его подозрительным по отношению к полиции, поэтому он счел за благо порвать с тем, кто был столь неосторожен, как я.
Поначалу я испугался. Я подумывал о возвращении к Гурджиеву. У меня была возможность поехать в Париж, и я тут же направился в Prieure и спросил о нем. Привратник - француз сказал, что русские уехали, но больше ничего не знал. Я наводил справки в Париже, но не смог выяснить что-либо. Позднее я услышал, что в то время он был в Соединенных Штатах, переживая критический период собственного развития. Закончив свои книги, он готовился к еще одной попытке применить на практике ту психокосмологическую систему, которую разрабатывал с юности. Он не поддерживал связи с учениками в Европе. Таким образом, я был отрезан от источника помощи в моей духовной жизни.
Мы с женой сняли очень дешевую квартиру в Пимлико так, чтобы не растрачивать мои скромные средства. Несмотря на депрессию или, возможно, благодаря ей, я быстро нашел спонсоров для проекта, требовавшего небольших затрат. Дуглас-Генри представил меня еврею-финансисту, который заверил меня, что предоставит все требуемое финансирование, если получит хорошие технические отчеты.
Несколькими месяцами позже мы с женой вернулись в Веви, на этот раз с Дугласом-Генри и экспертом-угольщиком. Нужно было взять несколько проб, чтобы оценить уровень залегания угля. Это не заняло много времени. Я же пока собирал информацию об угольном рынке, транспорте, доступности рабочей силы и т. д. Я был очень доволен работой, так как у нее было качество объективности, отсутствовавшее в деле наследников Абдулы Хамида.
В Веви мы стали свидетелем события, которое часто описывается, но, тем не менее, произвело на меня огромное впечатление. Болота в Острово -место летней встречи аистов со всей Европы. В Македонии аисты встречаются довольно часто, но тут они прилетали по шесть, десять, двадцать и более птиц вместе. Это продолжалось четыре или пять дней, при этом аисты становились все более и более взволнованными. Они кружили все большими и большими стаями над болотами и воздух наполнялся бесконечным клекотом их голосов. Однажды рано утром мы услышали громкий звук и, выбежав из дома, увидели ожившее болото, сплошь покрытое взлетающими аистами. Мы находились к югу от болот, тянувшихся на много миль к северу. Неисчислимое количество птиц приняло форму огромной плотной колонны, а одинокие разведчики летели на расстоянии сотни ярдов от главной стаи. Они летели прямо над моей головой, и небо буквально потемнело. Я попытался было сосчитать их, но на шестой сотне сбился со счета; впечатление оказалось слишком сильным, чтобы выражаться в числах.
Я не сомневался в присутствии разума, действующего совсем не так, как человеческий. Долго после того, как птицы улетели, я стоял в изумлении. Я понял, что существует коллективное сознание, которое помнит, видит, знает сложный паттерн жизни аистов, но при этом не мыслит и не общается с помощью слов. Коллективное сознание каким-то образом собирает, объединяя жизни и цели, десятки тысяч аистов, покидающих летом крыши домов по всей Европе. Оно собирает вместе своих членов, и на короткое время можно увидеть великое Существо Аиста, чтобы затем оно вновь рассыпалось по речным берегам Египта и Эфиопии.
Мы немного знаем о таких сообществах и о коллективном сознании, которое разделяют их члены. Стоя в молчании, провожая взглядом огромных птиц, я внезапно увидел будущее человечества. Однажды мы приобретем человеческое коллективное осознание. Возможно, нам понадобятся миллионы лет, но в конце концов мы овладеем силой, несравнимой с силой ни одного их живущих видов. В этом видении, однако, время решающего шага вперед представлялось не столь отдаленным, и вскоре человечество могло уже выйти за узкие рамки национальностей, рас и религий в стремлении к единению.
Видение на несколько дней привело меня в состояние экзальтации. Я поговорил с женой о том, что увидел, и поделился с ней желанием рассказать об этом другим людям по возвращении в Лондон. Это подтверждало многое из того, что я узнал от Гурджиева и Успенского, и, если я не мог дальше учиться у них, я должен был сам начать работать с другими. Я был убежден в бессмысленности работы в одиночку. Жена пошла даже еще дальше, чем я надеялся. «Тебе пришло это видение, поскольку у тебя есть собственная задача. Ты слишком зависел от других. Если Успенский и отвернулся от тебя, то только потому, что знал - ты должен работать самостоятельно: собрать вокруг себя учеников и основать школу. Ты совершаешь ошибку, не доверяя себе и собственным силам».
Я не мог согласиться с ней. Слишком уж бросались в глаза мои недостатки. Я помнил о видении в Скутари восьмью годами раньше, когда мне было сказано, что об истинном значении своей жизни я узнаю не раньше, чем в шестьдесят лет, поэтому был уверен, что мне необходимо готовиться и еще далеко до собственного пути в духовном развитии.
Как бы там ни было, состояние повышенного осознания имело один явный результат. На следующий день я отправился в шахту и, глядя на пласт, только что срезанный Дугласом-Генри, понял, что некоторые деревья были превращены в древесный уголь, по-видимому, лесными пожарами миллионы лет назад.
Пока я смотрел на него, мне пришла в голову мысль: «Почему бы его весь не превратить в древесный уголь, основное топливо в греческих городах и селах? Леса опустошаются для получения древесного угля, а здесь имеется его дешевый и обильный источник».
Встретив Дугласа-Генри, я поделился с ним своими соображениями, и мы немедленно обуглили немного сухого бурого угля. В результате получилось нечто, столь похожее на древесный уголь, что мы немедленно загорелись энтузиазмом. В то время Греция зависела от импорта древесного угля из Югославии, а перед нами открывалась возможность не только самообеспечения Греции, но и его экспорта в средиземноморские страны, где древесный уголь все еще использовался в качестве топлива.
Я возвратился в Англию с большим запасом образцов бурого угля и лигнита и обратился к источнику знаний, никогда меня не подводившему: библиотеке Британского музея. Я нашел там несколько книг об угле, но ни одна из них не содержала значимой информации о лигните. Я решил провести собственные эксперименты. Я был лучшим учеником в школе по химии, хотя мое сердце принадлежало математике. Я выяснил, что Северный Политехнический институт предоставляет возможность частных исследований и объявил себя студентом, исследующим химию угля. Первые эксперименты оказались разочаровывающими: хотя я и получал древесный уголь, он горел с отвратительным запахом, делавшим его непригодным для приготовления пищи. Руководитель отдела, заинтересовавшись моими изысканиями, предложил мне проконсультироваться с Департаментом исследования топлива и познакомил меня с его директором, доктором С. X. Лэндером, наиболее добрым и отзывчивым человеком, который согласился нам помочь.
Я составил предварительное сообщение, которое получило одобрение, и вскоре была основана компания по добыче угля и развитию горнодобывающей промышленности Греции, установлен капитал и я назначен главным директором. Я обратился к сэру Джону Ставриди, председателю Йонианского банка, близкому другу Венизелоса. Он воодушевился. Сэр Сидней Лофорд, друг Дугласа-Генри, генерал в отставке, стал председателем компании, и недалеко от Лондонской стены были открыты офисы.
Мы с женой переехали в комфортабельную квартиру рядом с Брайанской площадью и принялись возобновлять знакомства в надежде, что некоторые из прежних друзей захотят работать со мной. Из этих планов ничего не вышло, но две или три случайные встречи изменили картину. Жена отправилась в Швейцарию к князю Сабахеддину и повезла ему немного денег. В поезде она познакомилась с молодым человеком, Л юсьеном Майером, и он так загорелся нашими идеями, что попросил разрешения присоединиться к нашей группе. Вскоре после ее возвращения в Лондон в шестнадцатом автобусе между углом Гайд-парка и Викторией она познакомилась с женщиной, миссис Бибан Доби, которая с готовностью откликнулась на ее предложение поучиться. Я повстречал молодого одаренного химика в Северном Политехническом, который хотел найти новую картину мира, более всеохватывающую, чем могла предложить наука. Сестра моей жены, оперная певица, только что приехавшая из Парижа в Англию, присоединилась к нашему кружку с несколькими друзьями.
Таким образом, постепенно и без всякого плана в 1930 году возникла первая группа, за которую я нес полную ответственность. У нас дома прошли одна-две предварительные встречи. Увидев серьезную готовность работать, я глубоко задумался над складывающейся ситуацией. Я не считал для себя правильным выступать в качестве толкователя Системы Гурджиева без разрешения его самого или, по крайней мере, Успенского. Наконец, я решил, что надо начинать, но составлять полный отчет о каждом собрании и посылать его Успенскому. Посылая свои отчеты, я указывал, что, если он не одобряет моих действий, ему стоит только сказать, и я прекращу.
Месяцы шли, но в ответ я не получил ни слова. Группа медленно росла. Наши занятия служили мне самому громадным стимулирующим фактором. Я принялся усиленно бороться с собственными слабостями и привычками, что я уже давным-давно забросил. Я сохранил копии многих отчетов, которые посылал Успенскому. То, что я говорил, было интересно и часто верно, но, читая их почти через тридцать лет, я с болью осознаю, насколько в то время был далек от настоящих человеческих чувств. Я работал и учил только своим интеллектом. Сердце оставалось холодным, и даже видение человеческого единства, открывшееся мне в Веви, не сделало меня чувствительным к теплу человеческого общения.
Я убежденно говорил о различиях между знанием и бытием. Я помнил, что каждая беседа Гурджиева со мной фактически была вариацией на эту тему. Но я так и не понял то, о чем сам рассказывал. Я не мог усвоить простую истину: мне дали почувствовать вкус бытия, но не дали его самого. Я был столь же слаб и непостоянен, как и любой другой человек, и настолько же заблуждался относительно самого себя.
Закончилось лето 1930 года. Проект по разработке бурого угля успешно продвигался. Я постепенно приобретал уверенность, потерянную в 1928 году. В начале октября я неожиданно получил телефонное послание от секретаря Успенского, мадам Кадлубовской: «Мистер Успенский просит передать, что вы и миссис Беннетт с мистером Майерсом, миссис Доби, мистером Биньоном и майором Тернером можете прийти на лекцию в Ворвик Гарденс в следующую среду». Это было первое и единственное указание на то, что Успенский получал мои отчеты.
Та лекция была первой в серии, называвшейся, насколько я помню, «Поиск объективного сознания». Они вызвали в Лондоне большой интерес. Успенский выждал почти семь лет после разрыва с Гурджиевым. Все это время он продолжал работать с сорока или пятьюдесятью учениками в условиях строжайшей тайны. Теперь, решил он, пришло время предать гласности результаты этой работы. Ни словом не вспомнив прошлое, он позволил мне не только посещать его собрания, но вскоре поручил мне читать лекции вслух в его присутствии. Зачастую одну и ту же лекцию приходилось повторять два или три раза в неделю, столь значительным был поток людей, заинтересованных или, по большей мере, любопытных.
Успенский позволил мне навещать его на Гвендвр-роад, как бывало пять лет назад. Как-то он сказал мне: «Я ждал все эти годы, так как хотел узнать, что будет делать мистер Гурджиев. Его работа не принесла тех результатов, на которые он надеялся. Я все еще уверен, что существует Великий Источник ,из которого пришла его Система. У мистера Гурджиева должна быть связь с этим Источником, но не думаю, чтобы она была полной. Что-то упущено, и он не может это найти. Если мы не можем установить связь через него, остается надежда прямого контакта с Источником. Но, ища, мы ничего не добьемся: он спрятан гораздо надежнее, чем принято думать. Следовательно, остается одна надежда: Источник сам будет искать нас. Поэтому я здесь, в Лондоне, читаю эти лекции. Если те, кто имеют истинные знания, увидят, что мы можем быть им полезны, они пришлют кого-нибудь. Но надо понимать, что сами для себя мы ничего не можем сделать. Самый важный секрет все еще не раскрыт. Мы можем подготовиться и подготовить других, но не можем сделать ничего позитивного».
Прошло около двадцати лет, прежде чем я осознал все значение этих слов Успенского. Со своей стороны я был занят гораздо более личной проблемой: примирить принятие ответственности и отказ от упрямства. Я ощущал настоятельную потреби ость углубления моей духовной жизни. Меня слишком легко уводили с пути истинного земные дела, и главным своим недостатком я считал нехватку настойчивости. Мне никогда не удавалось вести дневник: что-то в моей природе отрицало всякую попытку связи с прошлым. В первый день нового, 1931 года, я глубоко размышлял над своим положением. Казалось, что за три года я смогу освободиться от привязанности к материальным заботам, и я хотел подготовиться полностью посвятить себя духовной работе. " Наконец, первого января я дал себе слово начать в течение трех дней вести дневник и каждый день тысячу дней записывать то, что я сделал для поддержания своей внутренней работы, и то, в чем я ошибся. Первого октября я писал: «Срок, который я для себя установил, завершился, но особыми результатами я похвастаться не могу. Тем не менее, я достиг того, что задумал».
Мне предстояло пройти еще через множество горьких опытов, и одним из них был греческий лигнитный проект. Я был доволен и горд тем, что мои собственные химические изыскания показали, что чудовищный дым от лигнитного древесного угля происходит от малых количеств серных соединений, называемых меркаптанами. Я выяснил, что при температуре более 900 градусов Цельсия эти соединения разрушаются. Оставалась задача разработки промышленного способа их разрушения.
Доктор Лэндер представил меня доктору Е.В. Смиту, тогда техническому директору компании Вудал-Дакхэм, пионера в производстве вертикальных реторт постоянного действия. Они обеспечивали условия, подходящие для моих целей. Городской газовый департамент Бирмингема любезно предоставил в наше распоряжение уникальные экспериментальные реторты. Эксперимент прошел успешно, поэтому было решено провести более масштабные испытания длительностью три дня, для чего из Греции было привезено сорок тонн бурого угля.
Так случилось, что мистер Венизелос, тогдашний греческий премьер-министр, приехал в Англию и вместе с греческим министром присутствовал на испытании. Официальный завтрак с приветственной речью Остена Чамберлейна сопровождался визитом на Нечеллский газовый завод под проливным дождем. Демонстрация имела непревзойденный успех. Сэр Сидней Лофорд, присоединившийся к компании с определенными дурными предчувствиями, теперь пребывал в восхищении. Венизелос от имени правительства пригласил его посетить Грецию.
Результаты испытаний совместно с подробным анализом нужд и возможностей Греции как топливного рынка были опубликованы под заглавием «Проблемы греческой топливной промышленности». Это было мое первое печатное выступление, и я очень им гордился. Вырисовывалось широкое поле деятельности, включая цементный завод для утилизации тонкого древесного угля, непригодного в качестве домашнего топлива, электростанцию для снабжения Салоников и гидроэлектростанцию, использующую Эдесские водопады.
Во время одного из моих редких визитов в Грецию по делам, связанным с нашим проектом, Дуглас-Генри сказал мне, что ему поручили срочно представить доклад о золотой жиле в горах к востоку от Салоников. Он предложил освободить несколько дней и съездить туда вместе. Он искал золото в Австралии и не мог сказать сразу, есть ли тут что-нибудь дельное.
Оказалось, что грек, в юности уехавший в Колорадо и ставший золотоискателем, вернулся в родные края, горя желанием найти золото в горах своей родины. Обнаружив, что в древности здесь проводились поисковые работы, заброшенные со времен Филипа Македонского, он провел исследования и заявил, что нашел золотоносную жилу.
До сих пор не могу сказать с уверенностью, была ли вся операция мистификацией. Он показывал образцы богатого золотом кварца, которые могли быть найдены в Македонии или во многих других местах. Вернувшись в Лондон, я провел небольшое историческое исследование, показавшее, что в античное время к югу от Салоников действительно добывали золото, и что жилы, бедные с точки зрения древних, могли бы быть разработаны современными методами. Дуглас-Генри был опытным золотоискателем; я согласился присоединиться к нему в предварительной экспедиции.
В
заброшенной, необитаемой долине песочные речные берега выглядели многообещающе,
и Дуглас-Генри преподал мне первый урок промывания золотоносного песка. После
многих безуспешных попыток я обнаружил «цвет».
Мистер и мадам Успенские
Тут на сцене вновь появляется Софья Григорьевна Успенская - прекрасная дама в полном смысле этого слова. Успенский был ее вторым мужем, у нее была одна дочь и внук, Леонид Савицкий. Впервые я познакомился с этой семьей на острове Принкипо в 1920 году. В Prieure родилась внучка Успенской. Со времени моей последней встречи с мадам Успенской в 1929 году она играет важную роль в моей жизни. Ее влияние, всегда плодотворное, стало одним из основных направляющих факторов моего развития, поэтому я остаюсь перед ней в неоплатном долгу.
Когда в 1924 году Успенский отделился от Гурджиева, она осталась в Prieure. В одном из тогдашних писем она объясняла (цитирую по памяти): «Я не претендую на понимание Георгия Ивановича. Для меня он X. Но я знаю, что он мой учитель, и у меня нет права его судить и нет необходимости его понимать. Никто не знает настоящего Георгия Ивановича, потому что он прячет себя от всех нас. Бесполезно кому-нибудь из нас пытаться его узнать, и я отказываюсь обсуждать это».
В 1929 году Prieure закрылось, Гурджиев уехал в Америку, а мадам Успенская приехала в Англию. Осторожно и тщательно выверив свой путь, она решила остаться и работать с некоторыми из учеников Успенского. Это привело к разделению обязанностей, с течением времени становившемуся все более явным. Мадам Успенская готовила условия для работы, в то время как ее муж оставался учителем, лектором и писателем. Ему не нужны были никакие внешние вспомогательные факторы; десять лет он жил в скромной квартире на Гвендвр-Роуд в Западном Кенсингтоне. Все, что было ему необходимо, - помещение, где он мог проводить свои собрания. Если мадам Успенская хотела делать свою работу, ей нужен был дом, земля, где люди могли вместе жить и работать, как они жили и работали в России во время войны, на Кавказе и в Константинополе после революции и в течение семи лет в Prieure.
У мадам Успенской было свое видение собственной роли. С начала и до конца она настаивала, что не является учителем и отказывалась занимать это ложное для нее положение. Она не могла работать с большими группами и отказывалась браться за любое дело, если не чувствовала в себе сил справиться с ним. Она начала с малого, и прошло два года, прежде чем она согласилась снять дом на длительный срок. Это был Гадсден в Хэйсе, Кент, меньше часа езды на автомобиле из центра Лондона. Гадсден представлял собой старую усадьбу в викторианском стиле, окруженную семью акрами земли. Восемь или десять англичан отправились туда жить и работать с мадам Успенской. Меня не пригласили, да и сам я не мог поехать, не имея ни свободного времени, ни денег. Однако каждое воскресенье я мог приезжать туда и время от времени оставаться на все выходные.
Вскоре сложилось непереносимое положение, так как после первого приезда моей жене запретили появляться там вновь. Я так никогда и не понял причин этого сурового решения. Как бы там ни было, но это означало, что мы не можем быть вместе в тот единственный день в неделе, когда я был не занят. Несколько месяцев мы бы еще вынесли, но, продолжаясь около трех лет, это сильно огорчало мою жену.
Я не мог отказаться от воскресных поездок в Гадсден, а позднее в Лайн Плэйс, гораздо более внушительный дом около Виржиния Уотер, куда Успенские переехали в 1934 году. Работа была очень похожей на ту, что мы выполняли в Prieure: тяжелые физические усилия и нарушающие душевное равновесие психологические условия. Только это одно могло подвигнуть меня не заставлять свою жену страдать. Но главным оказалось мое решение делать все, чего бы Успенский от меня не потребовал, и не задавать вопросов. Я принял его в качестве своего учителя и понимал, что первый долг ученика - исполнительность и безоговорочное послушание.
В моем тогдашнем видении было нечто совершенно искажающее всю картину. Я полагал, что подвергаюсь специальным, сознательно проводимым со мной испытаниям, Успенского я считал всезнающим суперменом и хотел когда-нибудь стать таким же, как и он. Я совершенно не замечал его ограниченности. Если он требовал, чтобы я каждую неделю оставлял свою жену одну, значит, для этого были веские основания, и это в конечном итоге было нам во благо.
Годы самообучения и борьбы с недостатками и слабостями не прошли для меня совершенно даром. Не один раз мне довелось испытать состояние высшего осознания, достижение которого стоило чего угодно. Кроме того, постоянные неудачи в моей внешней жизни ясно показывали, что, покуда я сам не изменюсь, все будет идти наперекосяк. Ко всему этому примешивалось еще что-то вроде духовных амбиций, благодаря которым я так долго хотел стать суперменом. Я твердо верил в гурджиевское заявление, что человек имеет потенциальные возможности достичь высшего уровня бытия. Мой опыт в Prieure приоткрыл мне некоторые силы, появляющиеся в распоряжении человека вместе с таким достижением.
Будучи сам весьма далек от него, я принял как должное, что Гурджиев и мистер и мадам Успенские и, возможно, другие члены этого круга находятся на тех самых высших уровнях. Потому должны быть непогрешимы в оценках и действиях.
Недальновидность подобного отношения я осознал гораздо позднее, прочувствовав его на самом себе. Ранее я имел возможность убедиться в подверженности ошибкам, часто проистекающим из некомпетентности считающихся сильными мира сего, но я перенес это видение на духовных учителей. Оказавшись сам на месте духовного учителя и видя, как мои обычно неверные предположения принимались за истину в последней инстанции, я осознал, как важно всякому, кто как-то направляет других в духовных вопросах, выставлять напоказ собственное несовершенство и ошибки и не допускать, чтобы кто-то из учеников смотрел на него как на всегда правого «авторитета». В этом отношении примером всем нам был Гурджиев, он шокировал и даже вызывал отвращение у тех, кто приходил к нему с намерением учиться.
В первой напечатанной и наиболее противоречивой работе Гурджиева «Вестник грядущего добра» он упоминает о хварено, таинственном атрибуте королевского сана, вера в который была непременной чертой вавилонского митриаизма и упоминания о котором можно отыскать в Ветхом завете и в описании третьего искушения Христа. Человек, обладающий хварено и стремящийся не к внешнему главенствованию, но к духовному лидерству, должен изо всех сил прятать его от посторонних глаз.
В 1931 году я был крайне далек от понимания всего этого. Казалось, что, желая обрести собственную волю, я должен полностью и безоговорочно подчиниться моему учителю. Я не видел, насколько он отделяет себя как обычного человека от той роли, которую он время от времени должен выполнять как учитель. В дальнейшем, когда он пытался обращаться со мной как с другом, я воспринимал это как еще одно испытание послушания.
Поясню на примере, что я имею в виду. Хобби Успенского было собирать старые гравюры. Для его работы ему потребовались гравюры Санкт-Петербурга и Москвы, и он попросил меня найти такой магазин. На Оксфорд-стрит я обнаружил лавку мистера Спенсера, в те времена обладателя одной из самых больших коллекций в мире. Успенский пришел в восхищение и пригласил меня пойти с ним туда как-то часа в два пополудни. Так случилось, что в этот день у меня была встреча с важным клиентом. Я воспринял ситуацию как испытание. Я отменил встречу с клиентом и освободил всю вторую половину дня для Успенского. Он получил массу удовольствия, накупил гравюр и пообещал заглянуть еще через недельку. Затем пригласил меня на чашку чая, который с большим тщанием заваривал собственноручно из особых китайских листьев, выбранных им самим у Twinnings. Я был до смешного чопорным, не понимая, что Успенский - человек, любящий человеческое общение и компании.
Таким образом, я создал себе множество воображаемых врагов. Я безжалостно боролся со своим сознанием, чтобы научиться смирению. Я мог повиноваться Успенскому, но покориться я не мог. Мучимый чувством вины, я знал, что все равно останусь при своем мнении и внутри буду продолжать спорить.
Вот почему вскоре я стал задаваться вопросом: «Если я не могу покориться человеку, сумею ли я смириться перед Господом?» Я не имел представления, что означает этот вопрос, но пытался ответить на него в одиночку. В тот вечер я кружил по Брайнстонской площади, решая эту проблему и чувствуя себя потерянным и отчаявшимся. Я не видел выхода. С одной стороны, был отказ, гораздо более глубокий, чем моя собственная воля, покоряться какому бы то ни было человеку. С другой стороны, была неспособность, гораздо более глубокая, чем мое собственное непонимание, понять, что означает смирение перед Богом.
Жена ждала моего возвращения. Я хотел бы разрыдаться у нее на груди. Но не мог себе этого позволить. Я мог только сказать, что отчаялся, и притом безнадежно. С женской проницательностью она сказала: «Ты расстроен, потому что твои дела не ладятся». Я ужаснулся такому предположению и в тот же момент понял, что это действительно так. Страдало только мое задетое самолюбие, но не было никакого подлинного стремления к недостижимому совершенству.
Я не мог принять эту истину, но теплота и любовь моей жены успокоили мои чувства, и я преисполнился к ней благодарности. Несмотря на все мое невольное пренебрежение, она никогда не отворачивалась от меня, с пониманием относясь к тому хаосу, который царил вокруг и внутри меня.
Благодаря одному из тех важных и определяющих жизнь совпадений, вечером следующего дня Успенский начал новую тему, которая в течение последующих двенадцати лет стала важной частью моей жизни. Он рассказывал о методах, применяющихся в эзотерических школах Азии и Восточной Европы для фиксации внимания и предотвращения блуждания ума в воображаемых далях. Они основаны на том, что память может работать только однолинейно. Вспоминая одно, мы забываем о другом. Упражняя память, мы исключаем случайные мысли. Этого можно достичь заучиванием наизусть или повторением заученного.
На меня это произвело впечатление, так как я всегда задавался вопросом, зачем индусы, мусульмане и христиане выучивают свои священные тексты спустя тысячелетие после исчезновения необходимости хранить их таким образом. Канхере, мой учитель санскрита, показал мне метод, применяемый индийскими браминами для запоминания Вед и браманов. Я был знаком с хафизами, хранителями, знающими Коран наизусть и воспроизводящими их с грамматическими ошибками, допущенными пророком. В греческих ортодоксальных монастырях монахи ставили перед собой задачу запоминания всей Библии; подобные начинания не были знакомы западному христианству до девятнадцатого столетия. Мне они всегда представлялись бессмысленным пережитком тех времен, когда чтение и письмо не были распространены и манускрипты могли легко испортиться или потеряться. Теперь же я осознал, что практика заучивания текстов действительно была пережитком, но не века отсутствия письменности, а времени, когда человек понимал опасность жизни только в своих мыслях.
Успенский продолжал говорить о повторении. Он описал молитву сердца - постоянное повторение фразы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного». Установленная в греческих ортодоксальных монастырях более тысячи лет назад, эта молитва имела потрясающие результаты, так как монахи и монахини достигали состояния просветления, буквально следуя совету святого Павла молиться, не останавливаясь. Он отметил, что молитва сердца в ее изначальной форме пригодна только для монахов, но форма повторения, менее потрясающая эмоционально, может быть нам полезна.
Он предложил, чтобы некоторые из нас взяли на себя задачу выучить наизусть Нагорную проповедь или даже целиком Евангелия. Другие могут попытаться постоянно повторять молитву сердца, но лучше по-гречески, так как английский вариант не передает ритма оригинала.
Он обошел всех нас, давая каждому индивидуальное задание. Около меня он не остановился, бросив: «Это упражнение для Беннетта не годится». Привыкший к таким ударам, на этот раз я по-настоящему огорчился, так как сильно нуждался в каком-нибудь начинании. Я хотел было тайно выучить Нагорную проповедь, но после короткой внутренней борьбы решил подчиниться. На следующей неделе, в то время как другие описывали свои переживания по поводу этого упражнения, я сидел молча и испытывал величайшее спокойствие и благодарность. Я узнал, насколько лучше нести тяжесть отказа, чем наслаждаться обладанием. Должно быть, почувствовав мое состояние, в конце занятия Успенский сказал: «Теперь, если хотите, Беннетт, можете попробовать повторение».
С этого дня в течение четырех или пяти лет я старался как можно чаще в течение дня повторять молитву сердца по-гречески. Вскоре я смог произносить ее про себя, читая или говоря с другими. Через три года она соединилась с моим дыханием и продолжалась даже тогда, когда я не осознавал этого. Мои дневники 1931-35 гг. полны описаний упражнения повторения. Я выучился, например, молиться одновременно на греческом и латинском с разной скоростью, а потом сумел очень быстро прибавлять молитву на немецком или русском. При этом возникало состояние контролируемой диссоциации: обычная связь между моими интеллектуальной, эмоциональной и инстинктивной функциями нарушалась и взаимодействие нового рода - состояние чистого осознания - вновь собирало их вместе.
В это время я также выучил наизусть Евангелия и навсегда благодарен за теснейшую связь с этими потрясающими текстами, которую я испытывал во время этого упражнения.
Читать такую книгу, такое милое отождествление.
Через несколько недель после введения упражнений запоминания и повторения Успенский отказался обсуждать их результаты на наших встречах, сказав, что они были неверно поняты и, если мы будем настаивать, могут привести к ошибочным результатам. Поскольку в его словах не было прямого запрета, я и еще несколько человек решились продолжать. Считая упражнение повторения очень интимным и личным, я очень редко говорил о нем в течение почти что пятнадцати лет.
Вновь и вновь Успенский предлагал какую-нибудь интереснейшую тему, обещая ее развитие, и вдруг терял к ней всякий интерес через несколько недель или месяцев.
В это время мои собственные занятия, известные как группа Беннетта, продолжались. В 1931 году, когда дела Греческой горнодобывающей компании шли хорошо, я начал эксперимент, который без перерыва сохранился до сих пор. Он заключался в интенсивной совместной работе и учебе в течение определенного периода времени. В августе 1931 года мы отправились в Шорхем-на-море, где за копейки можно было снять большие бунгало, в которых могла спать дюжина человек. В следующем году, когда Греческая горнодобывающая компания как раз ликвидировалась, я вновь поехал туда, на этот раз с двадцатью учениками. Мы с женой ехали из Лондона на автобусе, она очень устала от напряжения, скопившегося за последние месяцы. Читая записи в дневнике, касающиеся четырех недель, проведенных в Шорхеме, я удивляюсь, как другие меня выносили. Мое состояние было жалким, я же им гордился. Если каким-нибудь прекрасным днем мы гуляли вниз до Чанстонбэри-Ринг, все, что я мог написать было следующее: «Есть нечто столь отталкивающее и унизительное в удовольствии, которое человек испытывает от приятных вещей, что он содрогается от отвращения к самому себе в момент осознания». На следующий день я написал: «Ускользнуть от этого ничтожного мира, когда дела идут плохо не легче, чем когда они идут хорошо».
Продолжать рассказывать об этих годах моей жизни скучно, поскольку они также жалки, как и записи в дневнике. Однако и тогда случались моменты просветления и возрождения надежды. Как-то раз, когда Греческая горнодобывающая компания переживала наивысший кризис, во время ланча я отправился прогуляться по Финсбурской площади. Мои мысли витали вокруг проблемы, беспокоившей меня двенадцать лет, о конкретном описании пятого измерения. Как и в июне 1920 года, я «увидел» мир в пятом измерении. В пятом измерении время останавливалось, но жизнь продолжалась. Я увидел жизнь в виде энергии, или, точнее, в виде качества энергии. Проникая в пятое измерение, энергия становилась более тонкой и более интенсивной. Ничего не происходило, но все изменялось. Я видел, что деградации энергии не происходило. Меня осенило, что произойдет, если время остановится. Формула выразилась в словах: «В вечности законы термодинамики меняются на противоположные. В закрытой системе энтропия не меняется, но имеется различная энергия».
Я был переполнен радостью, что мне открылась столь очевидная истина, и не мог понять, как это я проглядел ее раньше. Теперь я понимал, что вечностный паттерн всего, что происходит, имеет свои собственные законы развития, только расположен он не во времени, поэтому в нем нет последовательности. Скорее, он изменяется в направлении интенсификации существования. Я вспомнил слова Гурджиева: «Двое внешне похожих людей могут совершенно по-разному быть. Вы не видите этого, потому что не видите Бытия». Теперь я понял, что это надо воспринимать буквально. «Быть больше» означает находиться на более высоком уровне на шкале вечностных энергий.
На следующий день на очередном собрании Успенского я попытался описать свое видение и понимание, но Успенский отмахнулся от всего этого, назвав «внешним мышлением,» то есть автоматической работой ассоциативного механизма мозга. Я знал, что пытаясь облечь свой опыт в слова, я не могу ничего добиться, только теряю то качество несомненности, которое он содержал. Я был готов принять упрек Успенского, но не мог отречься от своего видения. За десять лет работы с Успенским я несколько раз порывался заговорить о глубоких внутренних переживаниях, например о том, что со мной произошло в 1923 году в Фонтенбло, но я либо вообще не мог произнести ни слова, либо Успенский затыкал мне рот.
В то время я был столь разочарован в своих попытках воплотить на практике то, во что твердо верил теоретически, что готов был признать чью угодно правоту, кроме своей собственной. И в этом, 1932 году, мы с женой провели четыре недели в Шорхеме. Успенские все еще были в Семи Дубах, но собирались переезжать в Гад еден. Однажды меня пригласили приехать туда в воскресенье с несколькими членами моей группы. Со мной отправилась моя жена, Люсьен Майерс и еще кто-то. После ланча нам предложили задать вопросы мадам Успенской. В напряженной атмосфере мы сидели и молчали. Наконец Люсьен начал, и на несколько вопросов она ответила без возражений. Когда он зачитывал из своего списка третий вопрос, она прервала его, говоря: «Есть только один действительно необходимый вопрос: «Что такое работа?» Он не смутился и возразил: «Этот вопрос значится у меня в списке под номером двадцать три». Все рассмеялись и обстановка разрядилась.
Мои собственные вопросы были отвергнуты словами мадам Успенской: «Вы не знаете себя и не осознаете своей механистичности». Я счел этот упрек вполне заслуженным, но на следующий день моя жена поинтересовалась, почему я проявил такую бесхарактерность и неужели мадам Успенская хочет, чтобы люди позволяли вытирать об себя ноги.
Мы вернулись в Лондон. Я был настолько занят самобичеванием и поисками своего сердца, что даже не замечал, как тяжело это отражается на моей жене. Наконец - это случилось 1 сентября 1931 года - я осознал, как она страдает. Несколькими днями раньше ко мне пришли двое из моей группы и признались, насколько они расстроены, чувствуя себя затерявшимися между разоблаченными иллюзиями старого мира и неспособностью осознать новый мир. Я дал им ясное, с моей точки зрения, объяснение их ситуации и причин, почему так должно было случиться. Моя жена молчала. Когда они ушли, она обратилась ко мне: «Они говорили сердцем, но ты отвечал им разумом. Неужели ты не видишь, как и почему они страдают?»
Я привожу эти случаи, чтобы показать, насколько я был далек от понимания других людей, даже моей жены, самого близкого мне человека, единственного, с кем мне было хорошо, и разделявшего все мои горести. Люди шли ко мне, полагая, что я знал ответы на их вопросы, но, поскольку я не понимал, что стоит за этими вопросами, какие глубины их душ, я не мог ничем им помочь.
Между тем жизнь продолжалась. Греческая горнодобывающая компания прекратила свои операции. С большим трудом мы выручили несчастного управляющего и переправили его обратно в Англию. Очередной период моей жизни был завершен. Что-то во мне умерло, но ничего на этом месте не возродилось.
Я не только потерял все свои деньги, но и остался в долгах. Я оставил компании почти всю мою годичную зарплату управляющего директора и платил по обязательствам компании вместо собственных долгов. Мы решили съехать с квартиры в Брайнских Домах и продать все, что только можно. Я расстался с моим бехштейнским пианино и всеми лучшими книгами моей библиотеки, почти двумя тысячами томов. Моя жена, не колеблясь, продала свои бриллианты.
Нас приютила мать моей жены, Констанс Элис Эллиот, величественная старая дама, праправнучка сэра Элиджа Импэя, первого министра юстиции Индии. Ее муж, по странному совпадению, был праправнуком первого лорда Минто, который, будучи еще сэром Гилбертом Эллиотом вел дело об импичменте Импэя и Уоррена Гастингса. Миссис Эллиот обладала всем величием и мужеством англо-индийского общества, к которому принадлежала. Маленького роста, но великолепно сложенная, она все еще оставалась красивой. Ее прямая осанка напоминала, что в свое время она считалась лучшей женщиной-наездницей Индии.
Отец моей жены умер еще до первой мировой войны, и миссис Эллиот жила в маленьком доме в Барон-Корт. Она чрезвычайно интересовалась делами Лондонского совета графств, в который ее трижды избирали от Северного Св. Панкраса. Ко мне она благоволила, так что мы с женой отправились в Барон-Корт и заняли комнату в ее доме.
Я должен был примириться с ликвидацией компании и начинал понемногу подрабатывать переводами с турецкого и греческого для одного агентства, как вдруг сама собой возникла неожиданная возможность. Одной из инженерных фирм, сотрудничавших с нами в подготовке грандиозного плана развития для Веви, была фирма «X. Толлемах и компания», специализировавшаяся на оборудовании по измельчению угля. Ее управляющий директор командир Хамфрэй Толлемах был очень любезен, но мы встречались всего два или три раза, поэтому я был удивлен, получив приглашение на ланч. Он посочувствовал нашей совершенно незаслуженной неудаче и, предположив, что я остался на мели, предложил мне работу инженера-оценщика в его компании. В денежном выражении это было меньше десятой доли того, что я получал как управляющий директор Эгейского Треста три года назад, и четверть моего заработка в Греческой горнодобывающей компании. Но это была работа и возможность попробовать себя в новом качестве, а именно в качестве скромного служащего без какого-либо авторитета или свободы действий. Жена была уверена, что мы проживем на предлагаемую скромную сумму. Я согласился и на следующей неделе приступил к работе. Было 9 сентября 1931 года, та самая неделя, когда Успенские переезжали из Семи Дубов в Гадсден.
Работа была для меня новой, и я находил ее интересной и волнующей. После того, как я несколько лет носился с тенью чудесного плана, я получал огромное удовлетворение от работы со схемами, которые реализовывались. Когда я подписал свой первый контракт и начал работать, я понял, как истосковался по реальным достижениям. Моя роль не была ни важной, ни решающей. Я был всего лишь оценщиком, но видел, как мои вычисления проверяются, оборудование, выбранное мной, покупается и устанавливается на производстве.
В этой работе был и еще один элемент, болезненный, но очень благотворный. Я всегда знал, что склонен к неаккуратности, но теперь мои ошибки возвращались ко мне моментально. Когда мне впервые устроили нагоняй за мою небрежность, я узнал, какие уроки может преподать каждодневная жизнь - с ними не справится ни одна эзотерическая школа. Я писал: «Взгляни на себя глазами, которые не любят». Наши глаза никогда не свободны от конфликта между любовью к себе и ненавистью к себе, поэтому, если мы хотим взглянуть на себя со стороны, нам требуются другие глаза.
В 1933 году мне представилась возможность самому выполнить некоторые исследования. Толлемах был дружен с президентом Объединенной Стальной Компании, которому и предложил очищать уголь от пыли, прежде чем его отмывать, и использовать пыль для работы котельных. Нужно было как-то оценить это предложение, тут выяснилось, что никто не знает, сколько пыли содержит уголь. Я взялся провести исследования и провел несколько недель в каменноугольной копи. Мое сообщение имело успех, более того, я обнаружил, что количество пыли в угле можно предсказать по распределению наиболее крупных размеров. Это положило начало моему интересу к распределению размеров раздробленных на частицы материалов, который в течение ближайших десяти лет принес результаты, позволяющие мне называть себя ученым-промышленником.
Изучая размеры частиц угольной пыли, я пришел к выводу, что отсортированные по размеру частицы, применяемые в литейных цехах, защищают литейную форму более эффективно, чем неотсортированные. Когда я испытал это предположение, оно полностью оправдалось. В это время компания Толлемахера начала производство измельченного угля в Гриметорпской каменноугольной копи в Йоркшире. Мы собрали пыль в бумажные сумки и разослали их в котельные. Чтобы стимулировать бизнес, я вызвался поехать по стране в качестве продавца.
Эксперимент был очень показателен. Агитировать делать заказы оказалось для меня ужасно неприятным. Продавцы рассказывали мне об удовольствии, которое они получают от своей работы. Я же невыносимо страдал. Даже когда мне попадались хорошие заказчики, я боялся, что упущу их или наобещаю больше того, что мы могли выполнить. Я настолько стеснялся, что каждый свой визит воспринимал как подвиг со своей стороны, несмотря на это я бы ни на что не променял те месяцы, когда я колесил по промышленной Англии, продавая угольную пыль. Они показали мне, насколько ограниченны мои возможности. Этот опыт теснейшим образом связал мою внутреннюю и вешнюю жизнь.
Весь 1933 год я переживал свою неспособность достичь позитивных результатов в своей работе с Успенским. Я упорно влипал в неприятности, а основная задача Успенского, казалось, была научить меня благоразумию. Стоило мне услышать о чем-нибудь интересном и ценном для меня, я сразу же
хотел любой ценой рассказать об этом остальным. Зачастую цена оказывалась не очень приятной. Так, неделя за неделей и месяц за месяцем я боролся, иногда с надеждой, чаще в отчаянии.
В августе 1933 года, когда я опять собирался с группой в Шорхэм, за мной послала мадам Успенская и в разговоре сказала следующее: «Сейчас Вы отправляетесь со своей группой. Попытайтесь быть самим собой. Зачем Вы во всем подражаете Успенскому? Вы копируете даже его ошибки в английском. Зачем? У Вас свой метод работы. Вы никогда не преуспеете, подражая другим. Помните, что сказано в БхагаватТите, о чем я попросила Вас прочесть сегодня после обеда». То был тридцать пятый стих третьей Адхвавы:
«Лучше собственный путь - дхарма - если даже он немногого стоит, чем чужой, даже совершенный. Чужой путь полон опасностей: спасение приходит идущему своей дорогой».
Я сказал, что не могу доверять себе и боюсь сказать неверную вещь. Она возразила: «Конечно, Вы не можете доверять себе; но и кому бы то ни было Вы также не можете доверять. Есть только один способ узнать, чему в себе Вы можете довериться, и этот способ состоит в действовании согласно собственным побуждениям. Подражая другим, Вы ничего не узнаете о себе и никогда не станете сильнее. У Вас есть возможность сделать для Работы много ценного, но для этого Вы должны подготовиться и накопить свой собственный опыт».
Я отправился в Шорхем, до глубины души тронутый этим разговором, поскольку за несколько дней до него я объявил собранию директоров Греческой Горнодобывающей Компании, что мы не сможем заплатить наши долги и компанию придется ликвидировать. Один из директоров, для которого ничего не значили потерянные деньги, ужасно разозлился и обвинил меня в том, что я вселил в них ложные надежды. Зная, что никогда специально не вводил в заблуждение своих коллег, я все же почувствовал себя виноватым. Мне казалось, я мог бы лучше вести дела.
Придя домой, я рассказал жене о разговоре с мадам Успенской. Она печально усмехнулась и заметила: «То же самое я снова и снова повторяла уже много раз. Почему ты слушаешь всех, кроме меня? Ты знаешь, что я люблю тебя и верю в тебя больше, чем кто бы то ни было. Почему бы тебе не доверять мне больше?»
Мы по-настоящему любили друг друга и были счастливы только в обществе друг друга. Мы могли разделить практически все, и оба очень заботились о той работе, которую я вел в группе с учениками. Но, несмотря на это, я никогда ее не слушал. Я пытался понять, почему. В моем дневнике написано, что я был крайне нечувствителен и несносен по отношению к тем, кому на самом деле было до меня дело, и очень внимателен к людям, которые меня недолюбливали. Но это упрощение. В действительности я находился в состоянии войны с самим собой, был так опустошен и огорчен из за ощущения своей несостоятельности, что всякий, кто доверял мне или хорошо обо мне отзывался, казался мне введенным в заблуждение или сознательно закрывшим глаза на мои недостатки. Во время нашего пребывания в Шорхеме я должен был по делам возвращаться в Лондон, по пути я заехал в Лайн повидаться с Успенским. Тогда у него был обычай сидеть полночи и пить кларет, вспоминая ранние годы своей жизни в России еще до встречи с Гурджиевым в 1915 году.
В ту ночь мы пили вдвоем. К концу ночи четыре или пять бутылок были пусты. Я говорил, выражая свое мнение по какому-то важному вопросу, - но я начисто забыл, по какому именно. Но пока я говорил, я как бы вышел за пределы себя, слышал свой голос и даже следил за своими мыслями, как если бы это был не я. Я представлялся сам себе совершенно искусственным: ни мысли, ни слова не были моими собственными. «Я» - кем бы в тот момент это «Я» не было - был совершенно безучастным зрителем какого-то представления.
Внезапно я вновь оказался внутри себя. Я сказал Успенскому: «Теперь я понял, что на самом деле означает самовоспоминание. Все эти годы я не видел настоящего Беннетта, до этого самого момента». Он ответил совершенно серьезно: «Значит, Вы с пользой просидели так всю ночь?» Я сказал: «Да, конечно, и просижу еще двадцать ночей, если понадобится». Он продолжал: «Если Вамудастся запомнить то, что Вы сейчас видели, Вы будете способны работать. Но поймите, что никто не в состоянии помочь Вам в этом. Если Вы сами не увидите, никто не сможет показать Вам».
Вскоре он пошел спать, а я сел в машину и с восходом солнца отправился в Шорхем.
Восхитительная красота летнего утра наполнили меня радостью, которую я редко
испытывал прежде. Но я знал даже тогда, что потеряю все то, что только что
приобрел. Я забуду и еще долго не вспомню, кто и что значил этот «Беннетт», чья
жизнь каким-то образом произрастала из моей настоящей жизни. Я знал все это с
каким-то спокойным отрешением, и радость видения реальности - хотя бы на час -
ничем не омрачалась. Я смотрел на ласточек, порхающих над утренним полем, и
говорил себе: «Только видение не делает человека сознательным». Как бы то ни
было, на этом семинаре я продвинулся дальше, чем ранее, в достижении единства с
теми, с кем я работал.
Вновь на волосок от смерти
Первого октября 1933 года завершилась та тысяча дней, в течение которых я обязался вести дневник. Помимо того, что выполнить это обязательство оказалось в моих силах, это постоянно напоминало мне о моем нестабильном внутреннем состоянии. Следующие два или три года упражнение постоянного повторения Иисусовой молитвы стало ведущим в моей внутренней жизни. Иногда я вел счет и оказывалось, что я повторяю ее от трех-четырех сотен раз в день до тысячи и более. В ней была и моя единственная надежда, и великое утешение.
Мы с женой тогда нашли небольшую постоянную квартиру в Бэйсуотер и жили там очень счастливо и очень скромно. Но в начале 1934 года у меня вновь появились признаки туберкулеза. Шестого марта я написал: «Я оказался лицом к лицу с проблемой здоровья. По крайней мере месяц мне придется провести в постели». Я чувствовал огромный упадок сил, работа у Толлемаха стала тяжелым бременем. Я совсем исхудал, и моя не на шутку встревоженная жена настояла, чтобы я обратился к врачу.
Хороший друг группы Успенского, доктор Фрэнсис Ролле, был признанным авторитетом в лечении туберкулеза. Он обнаружил у меня активный туберкулезный очаг в левом легком. Он полагал, что я поправлюсь, если в течение трех месяцев буду совершенно спокоен и ни разу не собьюсь с дыхания. Мало в этом преуспев, я бьи вынужден отправиться в санаторий в Швейцарию. Толлемах дал мне трехмесячный оплачиваемый отпуск, и я с обычной своей настойчивостью поставил перед собой задачу оставаться совершенно бездеятельным. Бездеятельность была для меня новым опытом. Всю жизнь я куда-то себя гнал, особенно после разговора с Гурджиевым в Prieure в июле 1923 года. Мне было не понятно, как это - ничего не делать, в особенности не читать и не думать, что было мне категорически запрещено. У нас был задний дворик с маленькой лужайкой и каменистым садиком. Целыми днями я лежал там на матрасе, возясь с крошечными альпийскими растениями. Мне это очень нравилось, и время летело незаметно.
К концу лета я поправился настолько, что Ролле посоветовал мне вернуться к моей обычной деятельности. Единственному необычному лечению я подвергся по совету Успенского. Дважды в день я выпивал экстракт алоэ, свежие листья которого нам присылал приятель из Южной Африки. Во время моей болезни Успенский проявлял крайнюю заботу обо мне. Не знаю, алоэ или отдых привели к столь быстрому выздоровлению. Сам я думаю, что болезнь была частью процесса умирания и возрождения, начавшегося в 1929 году.
Вернувшись к работе, я полностью погрузился в проблему потери угля в Англии из-за низкой эффективности его использования. До 1914 года об эффективности никто не задумывался благодаря его дешевизне и обилию. Работа, которую я проводил для Толлемаха, показывала, сколько можно сэкономить денег, сжигая измельченный в пудру уголь, а не его большие куски. Я познакомился с производителями других приспособлений для сжигания угля и предложил объединиться производителям в деле обучения промышленных и бытовых потребителей более рациональному использованию наших истощающихся угольных запасов.
В то время перед угольной промышленностью все с большей остротой вставала проблема улучшения рынков сбыта для угля, который был значительно потеснен газом, электричеством и нефтью. Был создан Совет по утилизации угля, финансируемый производителями и распространителями угля. Вскоре стало понятно, что Совет нуждается в сотрудничестве с производителями оборудования. Я обрел союзника в Кеннете Гордоне, первом директоре Совета, который подвигнул меня принять активное участие в формировании Ассоциации производителей приспособлений для сжигания угля. К 1934 году Ассоциация приобрела такой размах, что мне предложили оставить мою работу и стать ее первым директором. Так начиналась очередная фаза моей жизни, затянувшая на 16 лет, в течение которых мои внешние интересы были поглощены исследованиями более рациональной утилизации угля.
Сжигания угля для получения тепла, механической и электрической энергии было и остается основой индустриальной деятельности мира. Я был потрясен, обнаружив, как мало научных исследований касалось этого жизненно важного процесс'а. Задолго до открытия угля, решающим фактором, позволяющим людям пережить суровую зиму в таком климате, как наш, были дрова, горящие в открытом огоне. Уголь, сжигаемый таким же образом, не только тратится впустую, но и способствует загрязнению городов. Несмотря на это, со времен графа Ромфорда, было сделано крайне мало для повышения эффективности и чистоты сжигания угля. Я был убежден, что научные изыскания в этом направлении будут успешными.
Услышав о моих идеях, Гордон преисполнился энтузиазмом и пообещал финансовую поддержку от Совета по утилизации угля. Угольные владельцы вначале отнеслись к делу скептически, но когда я встретился с сэром Робертом Барроусом, тогдашним президентом Ланкаширских Угольных Владельцев, он велел мне идти вперед и пообещал тысячу фунтов для организации исследовательского отделения Ассоциации производителей приспособлений для сжигания угля. Мы начали с очень скромной задней комнатки в нашей конторе на Виктория-стрит. Первый небольшой успех в разработке устройства для уменьшения дыма вывел нас на прямую дорогу. Сэр Эван Вильяме, президент Горнодобывающей Ассоциации Великобритании, человек с энтузиазмом уроженца Уэльса, попросил меня представить план работы угольным владельцам.
Тогдашним президентом Совещательного Совета по научным и индустриальным исследованиям был лорд Резерфорд, один из величайших ученых-экспериментаторов. На встрече с ним я говорил о чудовищных потерях, которые мы несем в одном из наших важнейших природных ресурсов. Он тут же увидел большую важность работы над прибором, обрабатывающим уголь, чем над выяснениями возможностей угля, над которыми работали большинство ученых до этого времени. Он согласился выступить в качестве почетного гостя на завтраке, ежегодно устраиваемом Ассоциацией производителей приспособлений для сжигания угля, куда приглашались ведущие угледобытчики и ученые. Его речь прозвучала столь убедительно, что несколько владельцев угольных компаний решили отчислять определенную сумму с каждой добытой тонны на научные исследования, и правительство также вносило свою лепту. Из маленького исследовательского отделения, борющегося за право существования, мы превратились в Британскую научно-исследовательскую ассоциацию утилизации угля, директором которой я был назначен. Одним махом мы стали второй по величине научно-промышленной ассоциацией в стране. Меня поздравляли с «пробуждением научного осознания в угледобытчиках», но истина состояла в том, что события развивались сами по себе. Некоторые крупные угольные компании, такие как, Powell Daffiyn и United Steel, уже втихомолку проводили исследования. Я же только прочистил то русло, по которому поток исследований потек в искреннем объединении владельцев угольных месторождений, продавцов угля и производителей оборудования по сжиганию угля.
Все было таким новым, волнующим, и, работая, я был счастлив. Лорд Резерфорд, бывший не только председателем Совещательного Совета, но и Кембриджским профессором, помог мне как в идеях, так и в наборе персонала прямо из Университета. Мне еще раз повезло: я познакомился с Дж. С. Хэйльсом, гением в практическом воплощении эксперимента. Он взял на себя задачу изучения угольного огня, увеличения его эффективности и снижения дымности. Результатом этих передовых исследований стали распространенные и сейчас во всей Англии новые конверторные плиты для угля и кокса, имеющиеся на рынке в бесчисленных вариантах размеров и форм. Эффективность горения угля повысилась на тридцать - сорок процентов благодаря работе Хэйльса.
На пике собственных исследований физических свойств угля мне предложили вступить в Клуб Угольных Исследований. Это была небольшая группа ученых, включая двух замечательных женщин, доктора Марию Стопе и доктора Маргарет Фишенден. Клуб был создан по инициативе докторов Лессинга, Вилера и Синната - все трое страстно увлеченные загадками химической природы угля. Мое избрание было признанием не меньшей загадочности его физической природы. Профессор Вилер был одним из немногих, кто без воодушевления отнесся к организации научно-исследовательской ассоциации, мотивируя свое недоверие тем, что угольные исследования себя исчерпали. Он был ярким, но разочарованным человеком. Я никогда не оставлял своим вниманием Клуб Угольных Исследований, несмотря на некоторую узость их взглядов, к сожалению, весьма распространенную в среде ученых. Заметное исключение представлял доктор Кларенс Сейлер, основатель Угольной Систематики, недавно умерший в возрасте девяноста двух лет. Его интересы простирались так же широко, как и мои, и вскоре мы стали близкими друзьями.
В период между 1936 годом и началом второй мировой войны изменились мои отношения с Успенским. Хотя я был постоянным гостем в его большом доме в Лайне, недалеко от озера Виржиния, он перестал дарить меня своим доверием. Но с мадам Успенской все осталось по-прежнему, и все эти годы я получал от нее безграничную помощь. Она убедила Успенского позволить выбранной группе изучать гурджиевские упражнения под руководством одного из его бывших учеников. Мне разрешили присоединиться к занятиям и возобновить работу, представлявшую для меня большую ценность в Prieure четырнадцатью годами ранее. Начавшись в октябре 1937 года, занятия продолжались около двух лет.
Эта возможность означала отсутствие дома в течение двух вечеров в неделю, один-два вечера занимали семинары Успенского, а каждое воскресенье я отправлялся в Лайн, так что моя жена оставалась совсем одна. Я поговорил с мадам Успенской, и она уверила меня, что жене в Лайне будут рады, и мы начали ездить туда и работать вместе.
Несмотря на это, жена стала изводить себя мыслями о том, что она стоит на моем пути. Несколько раз она пыталась уйти от меня под предлогом того, что я должен иметь молодую жену и детей. Я не воспринимал это всерьез, поскольку не сомневался, что мы останемся вместе вплоть до конца ее жизни. Быть с ней доставляло мне величайшее счастье, и, уверен, она разделяла мои чувства.
Я так и не смог понять того, что происходит в женском уме. Для меня реальностью было ощущение собственной несостоятельности перед лицом внутренних проблем. Когда жена говорила о своем ощущении несостоятельности, для меня это звучало нелепо. Она не была несостоятельной, и я полагал, что нужно только сказать ей об этом, и я пытался изо всех сил вернуть ей мужество. Я совершенно не понимал, что ее беспокойство не имело ничего общего с логической стороной нашего положения. Как-то раз она сказала мне: «С тобой я прожила чудесную жизнь. Мы встретились почти двадцать лет назад, и с тех пор я всегда была уверена, что ты найдешь свой путь и выполнишь великую задачу. Сейчас ты находишься на пути к успеху. Я больше тебе не понадоблюсь. Больше всего на свете тебя заботит работа с Успенским. Но для меня там нет места: они действительно во мне не нуждаются и не хотят меня видеть. Не хочу, чтобы меня приглашали только потому, что я твоя жена. Будет гораздо лучше, если я исчезну навсегда».
Мы несколько раз вели подобные беседы, и каждый раз я оставался в полной уверенности, что переубедил и успокоил ее. Как и многие другие мужчины, я полагал, что она беспокоится насчет других женщин, и чувствовал, что она должна знать, что она - единственная женщина, с которой я могу разделить свою жизнь настолько, насколько я могу ее разделить с другим человеческим существом. Ни на минуту я не подумал, что она говорит серьезно, и действительно чувствовала, что ей пришло время уйти из моей жизни. Только теперь, оглядываясь назад на двадцать лет, я понимаю, насколько чудовищно невнимателен я был к людям, особенно к женщинам. Когда моя жена сказала, что заботится о моем благополучии больше, чем о своей жизни, я принял это за выражение чувств, а не за факт. Поэтому я был полностью не подготовлен к тому, что случилось.
Тогда мы жили в Бэйсуотере. Двадцать четвертого января 1937 года я, как обычно, направился в свой офис на Виктория-стрит. Не знаю отчего, я беспокоился и позвонил домой около четырех часов пополудни. Не получив ответа, я встревожился и сразу же отправился домой. Войдя, я крикнул: «Полли, где ты?» Мне никто не ответил. Я бросился в спальню и нашел ее распростертой на кровати и тяжело дышащей. Увидев пустой пузырек из-под снотворных таблеток, я понял, в чем дело. Я выбежал из дома, нашел такси и отвез ее прямо в госпиталь Св. Марии.
Дежурный врач доктор Смитер сразу же пришел и, едва взглянув на нее, забрал ее в палату и велел мне подождать. По счастливой случайности Смитер как раз занимался исследованиями воздействия барбитуратов на нервную систему под руководством известного невропатолога. Это позволило ему предпринять очень рискованные меры. Он вышел и сказал: «Она умирает. Я сделаю ей спинномозговую пункцию, чтобы понизить давление. Лучше подождите».
Только тогда я вновь смог собраться с мыслями. Я осознал, насколько я игнорировал все ее душевные страдания. Только я был виноват в том, что она решилась на такой отчаянный шаг. Было совершенно немыслимо, чтобы мы, столь глубоко любившие друг друга и столь близкие друг другу, не смогли друг друга понять. Как только она вообразила, что я смогу жить без нее? Как только я вообразил, что, говоря, что пришло ее время уйти, она говорила несерьезно?
В 11 вечера мне разрешили войти в палату. Она была в глубокой коме. Я сел рядом и взял ее руку. Доктор Смитер сказал: «Если она шевельнется, поговорите с ней и попытайтесь поднять ее». Я сидел рядом и говорил с ней все время, уверяя, как она нужна мне, звал ее, просил вернуться ко мне. Часы шли, но никаких изменений не было. Ее дыхание слабело, а я почти ударился в панику.
Следующий день и всю ночь, и еще день я сидел рядом с ней, говоря и зовя ее. Я был убежден, что она знает, что я здесь, но никак не дает об этом знать.
Наконец через три дня и три ночи она открыла глаза и взглянула на меня. Она произнесла: «Ты» или «Да», не помню точно, закрыла глаза и уснула нормальным сном. Доктор Смитер, применивший все свои знания для ее спасения, пришел и велел мне пойти отдохнуть. Я почти не отходил от ее постели в течение трех дней и уже не знал, сплю я или бодрствую. Силы медленно возвращались к ней. Проснувшись на следующий день, она сказала: «Я видела чудо. Я покинула свое тело и оказалась в месте, где я слышала небесную музыку. Она была непохожа ни на одну музыку в мире. Я знала, что рядом Иисус. Я была уверена в Его присутствии, хотя видеть Его не могла. Я хотела остаться. Тут я услышала твой зов. Я просила тебя замолчать, но ты не слышал. Ты звал меня вернуться обратно в свое тело. Я не хотела, но твое желание было слишком сильно. Я не могла оставаться вне своего тела. Вернувшись, я слышала твой голос, но не видела тебя. Затем все покрылось мраком, а когда я вновь очнулась, я вновь была в своем теле, а вокруг было голубое сияние. Я чувствовала себя умиротворенной, но Иисуса больше не было. Тогда я поняла, что вернулась и должна жить дальше. Но я все равно радовалась, потому что поняла, что я действительно нужна тебе». После долгого молчания она добавила: «Ты не должен говорить никому об этом до моей смерти. Возможно, я расскажу обо всем мсье Успенскому,- но я должна подождать».
Успенский был в курсе дела, хотя для всех передозировка оставалась всего лишь несчастным случаем. Каждый день он справлялся о ее здоровье и просил о встрече с моей женой, как только это станет возможным. Когда наконец я привез ее в Лайн, она долго говорила с Успенским с глазу на глаз. Потом она рассказала мне, что он заявил: «Знаю, с Вами произошло нечто важное. Не расскажете об этом?» Она ответила, что собирается подождать год и, если все еще будет убеждена в реальности ее опыта, она расскажет о нем. Он смирился с ее решением. С того времени он уделял ей больше внимание, и она стала желанным гостем в Лайне.
Она взялась за шитье стеганных одеял и покрывал для мадам Успенской и работала над ними все свое свободное время в течение нескольких месяцев. Я был счастлив наблюдать, как между этими двумя женщинами, вызывавшими мое наибольшее восхищение, возникала истинная дружба. Они были почти одного возраста и, возможно, обладали одинаково сильными характерами, потому так долго избегали друг друга.
После пережитого жена сильно изменилась. Она приобрела некоторую отрешенность, которой я никогда не замечал в ней раньше. Я не хочу сказать, что исчез ее энтузиазм и радость жизни. Напротив, мы были гораздо счастливее, чем прежде, по крайней мере у нее больше не возникало ощущение собственной бесполезности.
В 1938 году умерла моя первая жена Эвелин. Восемнадцать лет я не видел свою дочь. После смерти ее матери я попросил разрешение увидеть дочь, тогда ее бабка пригласила меня к ним в Уимблдон. Друг для друга мы оставались совершенно чужими. Я не мог найти с ней общий язык, но чувствовал огромное напряжение и благодарность за то, что могу вновь быть с ней. В течение всех предшествующих лет я никогда не нарушал своего обещания не предпринимать попыток увидеть ее или каким-то образом повлиять на ее жизнь. Теперь я понимал, что это решение было крайне бесчувственным и искусственным. Ее мать была очень благородным человеком и никогда бы не пожелала, чтобы отец оставался в стороне. Здесь я вновь столкнулся со своим непониманием женщин.
Не понимая людей, я умел заинтересовывать их и убеждать в правоте собственных взглядов. В предвоенные годы моя внешняя жизнь пошла в гору. Я был вовлечен в деятельность, подходящую моему типу и темпераменту: создавать нечто новое и проталкивать его в жизнь. Дни были до отказа заполнены работой, и все же я считал, что все, что я делаю в науке и промышленности, является частью моей работы с Успенским.
Мое глубокое убеждение в том, что невидимый мир даже более реален, чем видимый, еще усилилось тем, что испытала моя жена. Но так как она отказывалась говорить об этом, я выбросил все из головы. Неожиданно от Успенского пришло письмо с напоминанием о том, что прошел год, и с просьбой о встрече. Она отправилась в Лайн и долго с ним говорила. Вернувшись домой, она заплакала и сказала: «Мне его очень жаль. Я не догадывалась, как он страдает. Когда я закончила свой рассказ, он почти плакал и говорил, что с юных лет ждал подтверждения реальности другого мира, но оно никогда не приходило». Затем она заговорила о том, что почувствовала себя его матерью и посоветовала перестать гордиться собственной силой. Она добавила: «Это великий человек, и я всегда уважала его, но теперь я впервые в жизни чувствую по отношению к нему теплоту. Но мне очень его жаль, поскольку я не верю, что он когда-нибудь найдет то, что ищет. Ко мне это пришло только потому, что я хотела умереть. Он понял меня, но мне все же очень жаль, потому что он очень одинок». Когда она уходила, он сказал: «Я слишком долго Вами пренебрегал, но теперь Вы должны чаще навещать меня».
Она была глубоко взволнованна, и я счел это результатом ее разговора с Успенским. Некоторое время она помолчала, я ждал. Наконец она заговорила: «В моем опыте было нечто большее, чем то, что я рассказала тебе. Это касается тебя и твоего будущего, но я знаю, что пока не должна тебе ничего говорить. Суть в том, что я не знаю, как тебе сказать, потому что ты все равно мне не поверишь». Я заверил ее, что поверю всему, что она скажет, но она печально возразила: «Да, ты поверишь тому, что касается меня, но не поверишь тому, что я могу рассказать о тебе. Если я когда-нибудь смогу говорить с тобой, то скажу, но не теперь».
Эти события имели глубокое влияние на мою внутреннюю жизнь. Я понял, что почти двадцать лет учился только своим разумом, а внутренней чувствительности у меня все так же было мало. Казалось, это открытие станет поворотным пунктом в моей жизни. Но я не был готов. Еще много лет я руководствовался собственным тупым умствованием.
Весной 1939 года Успенский однажды заговорил с нами о своей постепенно гаснущей надежде связаться с источником Гурджиевских идей. Повинуясь внезапному порыву, я написал Башу Шелеби, потомственному главе мевлевского дервишского ордена, жившего в изгнании в Алеппо. Я получил теплый ответ и приглашение навестить его. Узнав об этом, Успенский пришел в восторг. Он взял у меня письмо и показывал его всем, живущим в Лайне. Мы с женой начали приготовления для отъезда на месяц в Сирию весной 1940 года. Нас остановила разразившаяся война.
Тем временем в Ассоциации все шло своим чередом. Мы уже были готовы запустить новые лаборатории в Фульхэме, как тут началась война. Третьего сентября 1939 года мы с женой на пути к южному побережью остановившись для заправки, услышали радиообращение Чемберлена,. Мы собирались несколько дней отдохнуть и навестить мою дочь, живущую с бабушкой в Богноре. Я вернулся в Лондон, готовый к серьезным переменам, в частности, к потере почти всего моего персонала. Вместо этого, правительство поставило нас в известность, что, ввиду нашей оборонной значимости, никто из персонала в армию призван не будет. Я быстро разработал новую программу исследований, направленных на передвижение военных машин с использованием коксового газа, на случай, если подводные лодки противника отрежут нас от нефтяных источников.
В ожидании выяснения нашей военной задачи я был занят намного меньше, чем в последние несколько лет. Мои мысли вновь вернулись к пятому измерению и к проблеме математического выражения моего интуитивного представления о Вечности. Вместе с этим возникла острая потребность описать гурджиевскую Систему и соотнести ее с последними открытиями науки и палеонтологии.
Все, за что я ни брался в 1940, удавалось. Мы с женой переехали на Тайт-стрит в Челси и сняли большую студию. Жена привела ее в очень комфортабельное состояние, и мы жили там такой жизнью, которая раньше мне никогда не нравилась. По воскресеньям мы вдвоем отправлялись в Лайн. Многие из нашей группы также работали там. Между моей работой в Британской научно-исследовательской ассоциации утилизации угля и занятиями у Успенского установилось естественное равновесие; и я хотя бы не гнал себя так бессмысленно неизвестно куда, как в предшествующие годы. Несмотря на войну и налеты, мы переживали один из счастливейших периодов нашей семейной жизни.
Четвертого января 1941 года мадам Успенская отправилась в Америку. Моя жена была одной из немногих, провожавших ее. Вернувшись со станции, она так отозвалась о своих спутниках: «Они чересчур зависимы. Что пользы работать над собой десять, пятнадцать, двадцать лет и оставаться зависимым, пусть даже от мосье и мадам Успенских? И с тобой может случится то же самое, но у тебя уж точно нет никакого права быть настолько пассивным. Ты можешь и должен отвечать за свою собственную работу».
Спустя две недели я узнал, что Успенский последует за своей женой в Америку. Он был уверен, что немцы выиграют войну, и эта победа будет прелюдией революции. Он говорил нам, что коммунизм распространится по всей Европе, и единственная надежда, что это не коснется Америки. Придя к нему попрощаться, я задал три вопроса. Первый: «Почему я так медленно двигаюсь вперед: из-за недостатка настойчивости, или из-за неверных усилий, или потому, что существуют знания и техники необходимые, но пока нам неизвестные?» Он ответил так, как я и ожидал: «Техники здесь не причем. Беда в том, что вся Ваша работа состоит их фальстартов. А можно ли рассчитывать на продвижение вперед, все время возвращаясь на стартовые позиции?» Тогда я спросил: «Могу ли я продолжать общаться с Вашей местной группой?» Он не стал распространяться о своих планах. «Работа в Лайне будет продолжаться. Все остальные группы будут распущены. Я дал указания продолжать работу в Лайне, пока это будет возможно. Вы с женой, конечно, можете поддерживать связь с остающимися здесь». Тогда я задал третий вопрос, уже многие месяцы не дававший мне покоя: «Есть ли у Вас какие-либо возражения против того, чтобы я описал Систему в том виде, в котором я ее помню?» «Системой» мы называли учение и методы, преподанные нам Гурджиевым или через Успенского. Его ответ был разочаровывающим: «Я не считаю описание полезным. Лучше повторять ее мысленно. В любом случае, систему нельзя описать в привычном виде. Если Вы попытаетесь, то убедитесь, что это невозможно".
Он добавил, что в настоящее время не собирается публиковать описание Системы, хотя позднее, возможно, изменит свое мнение.
Двадцать девятого января 1941 году Успенский отправился в Соединенные Штаты. Больше я никогда его не видел. Еще до его отъезда я принял решение о независимой работе. В дневнике сохранилась запись: «Это не разрыв и не уменьшение моего уважения и огромной благодарности по отношению к нему. Он научил меня всему, контакт с ним и его работой дал мне наивысшую возможность увидеть собственные слабость и глупость».
У меня было тридцать или сорок учеников, которые хотели продолжать обучение и работу в соответствии с Системой. Мы регулярно встречались, несмотря на жесточайшие воздушные атаки на Лондон. Жизнь становилась крайне опасной. Было объявлено о гибели моей жены, и она пережила необычный опыт чтения собственного некролога в Daily Telegraph. Ее двоюродный брат, фельдмаршал лорд Бердвуд,, пригласил меня на ланч с турецким послом в Лондоне, и внезапно возникла возможность моего отправления со специальной миссией в Турцию. Я припомнил свою переписку с Ваш Шелеби и прикидывал, смогу ли посетить Алеппо. План рухнул, а вместо меня в Турцию отправился сэр Денисон Росс.
В это время постоянное повторение Иисусовой молитвы, которое я практиковал уже в течение семи лет, принесло непредвиденный результат: ни больше ни меньше, как полностью лишило меня страха смерти. Нам часто приходилось бывать на волоске от смерти, но все время, пока я повторял Иисусову молитву, я ощущал как бы иммунитет от смерти. Я не считал, что смерть не имеет значения, но считал, что умру не здесь и не сейчас. Как бы там ни было, но бомбежки стали угрожать нашим лабораториям. Однажды бомба попала на кладбище, расположенное неподалеку, и большой могильный камень, взлетев в воздух, падая, пробил нам крышу. Поутру мы нашли его в окружении разбитых приборов.
Мы находились в зоне бомбежки, поэтому решили вывезти лаборатории из Лондона. Правительство приказало освободить для нас подходящее помещение по нашему усмотрению. Несмотря на опасности и неудобства, время это было счастливое. Десятого апреля мы с женой отправились на неделю в Малверн Хиллс на отдых. Никогда мы не были более счастливы и близки. Я писал: «Это была неделя почти совершенного счастья, максимально возможного для меня, пока я полностью не изменился». На следующий день по возвращении в Лондон Тайт-стрит была полностью разрушена прямым попаданием бомбы, и мы оказались в окружении обломков домов. Но сами остались целы. Мы с женой разделяли убеждение, которое проистекало из нашего предшествующего опыта, а именно, что разрушение физического тела не является бедствием для души.
Хотя наша квартира избежала полного разрушения, оставаться там не представлялось возможным. Мы с женой переехали в небольшой домик рядом с лабораториями. Воздушные бомбардировки Лондона были в самом разгаре. В наше убежище приходили соседи. Этот район - трущобы в полном смысле этого слова - населяли отпетые преступники и проститутки, жившие в невероятной неразберихе со своими чудесными детишками. Нескольких девчонок и мальчишек мы взяли на работу в лабораторию. Жена стала библиотекарем и наслаждалась своей работой, обучая своих маленьких помощников.
Мы остро нуждались в новом месте для жизни и работы, и все свободное время я
посвящал поискам дома в пригородах Лондона, которые, по нашему мнению,
находились в стороне от главных мишеней немецких бомбардировщиков.