Orda2000

Источник - сайт  www.fourthway.narod.ru

Глава 6

Политика, большая и малая 

В предыдущих главах я нарисовал довольно однобокую картину моей жизни. Может показаться, что большая часть моего времени и сил была отдана поискам истины. На самом деле, днем и ночью я был погружен в разведывательную деятельность, а встречи с князем Сабахедцином служили скорее отдыхом, чем основным занятием. Оглядываясь назад, на годы, проведенные в Турции, я поражаюсь тому, насколько мало меня затрагивали те люди, с которыми я имел дело. Миссис Бьюмон и князь с любовью относились ко мне, но не могли понять моей одержимости политикой. Князь как-то сказал ей: «Notre enfant genial a le coeur encore glace» ("У этого гениального ребенка ледяное сердце"). Многому суждено было случиться, прежде чем лед растаял.

Я крайне требовательно относился к себе и окружающим. С августа 1919 года по январь 1921 я работал, не покладая рук и ни минуты не отдыхая. Я стремился знать все, что происходит на Ближнем Востоке и почему. Турецкая национальная армия сражалась на трех фронтах: в Смирне, Силиции и Армении. Французы воевали с арабами в Сирии. Русские проникали на Кавказ. Венизелос был свергнут, плебисцит провозгласил Короля Греции Константина. Американцы под давлением крупных нефтяных компаний искали плацдарм в Месопотамии. В Армении, Азербайджане и Туркестане образовывались новые правительства, и никто не знал, чего от них ожидать.

В мою контору со всех концов собиралась информация, и я составлял по Двадцать и больше донесений в неделю. Но больше всего меня занимало несчастное турецкое правительство в Константинополе. Британское министерство иностранных дел настаивало на de jure статусе правительства султана и не хотело признавать de facto авторитет националистов. Я считал возможным и необходимым примирить оба правительства, особенно после устранения Венизелоса, бывшего главным препятствием для установления В3аимопонимания с Грецией. Я стал близким другом кронпринца Абдула Меджид-эффенди, который, возможно без должных на то оснований, был Уверен, что я спас ему жизнь.

Однажды ранним майским утром 1920 года меня разбудил телефонный звонок, и в трубке я услышал голос самого кронпринца. Это было настолько против правил, что я едва мог отвечать. Очень взволнованно он просил меня приехать во дворец Долма Багче, где находилась его резиденция, чтобы взять письмо, которое он адресовал лично британскому главнокомандующему. Он добавил, что арестован султаном и боится быть убитым.

Большой мерседес был всегда у меня под рукой. Моим водителем был русский, во время войны водивший бронированные машины и так и не отвыкший от этого занятия. Через несколько минут он прибыл в контору и, когда я объяснил, куда мы едем, посоветовал мне взять ружье потяжелее, но я отказался. Подъехав к Долма Багче, мы обнаружили кордон из турок за колючей проволокой, поспешно натянутой вокруг дворца. С внезапно вспыхнувшими глазами мой водитель заявил, что преодолеет эту преграду, не повредив машины. Офицер турецкой армии, предводительствовавший страже, крикнул «Dur! Gecme!» ("Стой! Проезд запрещен!"), а его люди нерешительно подняли свои ружья. Я очень не люблю, когда мне перечат, поэтому решил ехать напролом. Турецкие солдаты явно не ожидали увидеть британского офицера в форме, поэтому не сделали ничего, а только вскрикнули. В следующий момент я стоял на пороге дворца, где меня уже ожидал князь с огромным запечатанным конвертом в руках.

Из его слов явствовало, что накануне он велел подготовить свою яхту для поездки с маленькой дочерью, княжной Дур-и-Шеваз, которая как раз поправлялась после бронхита, по Мраморному морю. Султан, которого предупредили, заподозрил, что на самом деле он хочет пересечь Малую Азию и возглавить армию националистов, поэтому послал дворцовую стражу для его задержания. Затем он как-то бессвязно заговорил об отравлении, о том, что его планируют убить и представить это как самоубийство - так же, как это проделали с его отцом, султаном Абдулом Азизом, сорок лет назад.

Я отвез письмо в британскую ставку. Там все были взволнованы слухом, что кронпринц объявил священную войну против союзников. Всю эту неразбериху устроил капитан порта в Золотом Роге, в ведении которого находились турецкие корабли. Он доложил, что кронпринц приказал подготовить свою яхту и отплывает в «неизвестном направлении». Привезенное мной письмо быстро все разъяснило, и за пару дней спокойствие было восстановлено. Абдул Меджид остался при убеждении, что его двоюродный брат султан задумал его убить, и всегда говорил обо мне как о своем спасителе. Он преподнес мне великолепные золотые часы с эмалевым изображением дворца Долма Багче и маленький кусочек колючей проволоки на память.

Семь месяцев спустя ситуация круто изменилась. Союзники были бы рады найти в князе Абдуле Меджиде-эффенди посредника между ними и Мустафой Кемалем-пашой. Я был вовлечен в сложные тайные переговоры о восстановлении дружеских отношений. В конце концов, маршал Иззет-паша, военный министр, решил поехать в Анкару. Прибыв туда, он отказался возвращаться до тех пор, пока союзники не согласятся пересмотреть наиболее одиозные пункты Севрского Соглашения. Перед этим он пригласил меня на свою виллу на азиатском побережье Босфора над Скутари. Он спросил, считаю ли я, что Британия искренне хочет вновь дружить с Турцией. Если это так, он готов сделать все, чтобы убедить Мустафу Кемаля-пашу встретиться с британским главнокомандующим и прийти к соглашению об эвакуации греков из Малой Азии без ущемления их национального достоинства. Он был уверен, что король Константин, с которым он познакомился во время войны, хочет положить конец вражде и согласится встретиться с ним в Афинах.

Я был в ужасном состоянии. Я желал дать ему требуемые заверения, но подозревал, что министерство иностранных дел переплюнуло самих Бурбонов в неспособности забывать и извлекать уроки. Ллойд Джордж и Карсон могли сойти с политической сцены, но государственная машина шла бы прежним несправедливым и упрямым политическим курсом. Я мог только сказать Иззету-паше, что каждый, кто общается с турками, проникается к ним симпатией и доверием и что, дайте срок, между нашими народами разовьется дружба и взаимопонимание. Но отвечать за политику правительства Его Величества я не мог. Он печально кивнул головой и сказал: «Даже в такой демократической стране, как ваша, есть правительство, которое решает все. Более века Британия поддерживала Оттоманский Султанат, таким образом стабилизируя политику в доброй четверти земного шара. Сейчас вы теряете наиболее преданного вам союзника в мусульманском мире. Однажды вам придется вернуться и строить свою политику вокруг сильной Турции. Пока же мы должны позаботиться о себе сами».

Несколькими днями позже он отправился в Анкару официальным представителем султана. Прибыв туда, он заявил, что воссоединение Турции под властью султана зависит от союзников. Пока они не откажутся от своих притязаний согласно Севрскому Договору, который делает невозможным независимость Турции, он останется в Анкаре.

Я доложил об этой встрече, которая имела столь неожиданные последствия. Меня вызвали в главный штаб для выяснения подробностей нашей беседы и сказали, что, хотя в общем я правильно обрисовал ситуацию, я зашел слишком далеко в оценке политики правительства Его Величества. В это время меня уже мало заботили мнения высших авторитетов. Я чувствовал себя постоянно больным, не понимая, что в основном это были усталость и напряжение.

Не помню, что именно я сказал, но, видимо, произвел впечатление переутомленного и вспыльчивого молодого человека, поскольку через несколько дней мне велели отправиться в Англию на несколько недель и хорошенько отдохнуть.

Я покидал Константинополь в тот день, когда Мустафа Кемаль-паша объявил, что Блистательная Порта больше не является местом, где находится правительство. В это время правительства союзников, по инициативе лорда Карсона, решили пригласить греческих и турецких представителей на встречу в Лондоне. Это мероприятие называлось «Конференция по установлению мира на Ближнем Востоке». Тогда я ничего не знал об этом предложении.

Мой отъезд из Константинополя заслуживает отдельного рассказа. Платформа была заполнена людьми, пришедшими проводить меня. Ни верховного консула, ни главнокомандующего не удостоили бы таких проводов, а кем же был я? Младший офицер без всякого влияния, направляющийся домой и не представляющий, вернется ли он когда-нибудь.

Миссис Бьюмон сидела вместе со мной в тесном спальном купе, забитом с пола до потолка букетами цветов, коробками с турецкими деликатесами и другими подарками от моих турецких друзей. На платформе собралась толпа. Я был поражен, увидев слезы на глазах у некоторых мужчин. Я не мог ответить им тем же. Изнуренный и унылый, я горел тем внутренним огнем жизни, которого не понимал.

Я не могу и не буду пытаться описывать мои отношения с миссис Бьюмон. Думаю, что союз мужчины и женщины касается только их двоих - и никого больше. Я повторял: «Я никогда не покину тебя» и знал, что говорю более искренне, чем в свадебной клятве всего два года назад.

Я жил с миссис Бьюмон четыре месяца. Только сверив даты, я понял, как мало прошло времени. Миссис Бьюмон превратилась для меня в «Полли» - так я звал ее почти сорок лет. Она станет моей женой и разделит все страдания и радости моей зрелой жизни. Мне было двадцать четыре года, время, когда мужчина вступает в первую фазу зрелости: я узнал многое о человеческой природе, но очень мало о людях. Я жил головой, а сердце оставалось пустым. Я не понимал сам себя. Откуда взялась уверенность в неразрывности связи с миссис Бьюмон? Мне думается, по прошествии сорока лет, что она проистекала не из головы, не из сердца и не была связана с телом. Это было предчувствие, предвидение будущего, не имеющее ничего общего с моими мыслями или желаниями.

Позже, когда я вернулся к ней в Константинополь, миссис Бьюмон призналась мне, что, со своей стороны, она была уверена, что больше никогда не увидит меня, что я останусь с женой и ребенком и забуду о ней. В самом деле, в ответ на мои слова: «Я никогда не оставлю тебя», она сказала «Quien sabe? Помни, что я гожусь тебе в матери и что ты должен найти собственный путь». Quien sabe (Кто знает?) было ее девизом. На ее бумаге для писем синим цветом внизу было написано fleur de lys и Quien sabe.

Пришло время отправления. Я вышел на платформу, пожал множество рук. Я не мог понять этого проявления любви. Мне было очень стыдно, что я не разделяю их чувств, но я даже не знал наверняка, вернусь ли я в Турцию. Было и еще что-то трудно выразимое; я знал, что есть паттерн моей жизни, с которым я ничего не могу поделать, и в этом паттерне Турция и турки играют важную роль.

Пока поезд отъезжал от станции Сиркеджи, я был под властью ощущения нереальности происходящего, сопутствовавшего всем критическим моментам моей жизни. Я не был важной персоной и знал об этом. Я никого не вводил в заблуждение, но сейчас турки обращались со мной так, словно я обладал влиянием верховного комиссара или главнокомандующего. Я был переполнен острой печалью. Я не хотел вести нереальную жизнь, хотя мои поступки постоянно ставили меня в ложное положение.

Я приехал в Лондон 4 февраля 1921 года и впервые увидел свою дочь Энн. Ей еще не исполнилось и полугода. Я смотрел на нее в замешательстве, не в силах осознать, что я действительно отец. Первые два дня я не оставался с ней наедине, а на третий отправился с ней гулять вверх по холму к Уимблдон-коммон, моей старой школе. Я тихо беседовал с ней, и, казалось, что, хотя она не понимала слов, между нами происходило какое-то общение. В какой-то момент она взглянула мне прямо в глаза и словно бы узнала меня. Это был единственный момент взаимопонимания в течение почти что двадцати лет. С женой я совсем не мог общаться. Она искренне обрадовалась моему приезду. Мы спали в одной комнате, но я не мог заставить себя обращаться с ней как с женой. Те дни практически стерлись из моей памяти, я не могу припомнить, о чем мы говорили, была ли она огорчена или удивлена моей отчужденностью. Но прежде, чем я смог насладиться или не насладиться отпуском, произошли события, вновь все изменившие.

Когда я уезжал из Константинополя, мой начальник, полковник Гриббен, дал мне рекомендательное письмо к Ормсби-Гору, в то время младшему члену правительства, и предложил мне встретиться с ним и рассказать о мой беседе с Иззет-пашой. Так случилось, что в день моей встречи с ОрмсбиТором Национальное Правительство объявило о своем намерении послать делегацию на Лондонскую Конференцию. Эта новость неприятно поразила одних и изумила других. Анкара держала в руках ключи от большинства проблем, требующих решения, но никто не желал этого признавать.

К моему удивлению, Ормсби-Гор серьезно отнесся к моему рассказу и послал меня к Роберту Ванзиттарту, тогдашнему доверенному секретарю лорда Карсона. Он попросил меня повторить беседу с Иззет-пашой и высказать собственное мнение о силе и организации Национального Правительства. Затем он позвонил кому-то - я думаю, что Ормсби-Гору - и в моем присутствии сказал: «Нужно попробовать устроить этому Беннетту приглашение на завтрак с премьер-министром. Он просил предоставить возможность узнать из первых рук об обстановке в Турции, мне кажется, у нас есть тот, кто нужен. Вы поговорите с Филиппом Керром?» Я даже не знал имени доверенного секретаря премьер-министра, вскоре унаследовавшего от своего отца титул лорда Лотиана и бывшего нашим послом в Соединенных Штатах во время второй мировой войны. Вазиттарт повернулся ко мне и пояснил: «Премьер-министр любит узнавать новости за завтраком. Если он согласится встретиться с Вами, расскажите ему то, что рассказали мне».

Затем он заговорил о делегации Национального Правительства из Анкары и спросил, не знаю ли я его главу, Бекир Сами-бея. Я ответил, что он был черкесом-землевладельцем из Трабзонда, и начал было распространяться о рааличных группах, влияющих на консулов Национального Правительства, Как вдруг он прервал меня и сказал резко: «Ормсби-Гор сказал мне, что вы здесь в отпуске. Если мы получим соглашение Военного Министерства, согласны ли Вы действовать как неофициальный офицер связи с делегацией из Анкары? Поскольку мы не признали их правительства, мы не можем отправить никого из министерства иностранных дел, но это сила, с который мы обязаны считаться». Слушая его, я вновь испытывал то странное ощущение нереальности происходящего, которое накатывало на меня всякий раз, когда я понимал, что будущее неизбежно и что не в моих силах повлиять на ход событий. Я вернулся в Англию в отпуск для поправки здоровья, я действительно нуждался в отдыхе - и я мог сказать об этом и выйти из игры. Я чувствовал, что мне не нужно опять влезать в турецкую политику. Я должен был отказаться, но еще до того, как он кончил говорить, я знал, что соглашусь.

Ванзиттарт рассчитывал на мое согласие как на нечто само собой разумеющееся; он позвонил в Военное Министерство и сказал, что в «Савойе», где остановились обе турецкие делегации, для меня будет заказан номер. Он велел мне одеть визитку, которой у меня не было. Из министерства иностранных дел я отправился прямо к Шольтам - единственным портным, которых я знал, и они обязались одеть меня за три дня. Я купил шляпу, коричневую трость с золотым набалдашником и из неряшливого офицера в форме превратился во вполне сносного на вид дипломата.

Я побывал у Филиппа Керра, но он не проявил особого интереса к моим рассказам, поэтому завтрак с премьер-министром не состоялся. Я не знал, что как раз в момент моего прихода он писал мистеру Ллойду Джорджу с просьбой освободить его от должности доверенного секретаря. Ванзиттарт распорядился, чтобы я встретил турецкую делегацию и всячески старался сделать так, чтобы они чувствовали себя как дома. Он хотел, чтобы каждое утро я являлся в министерство иностранных дел и докладывал о их реакции на ход Конференции. Визитка была готова как раз вовремя, и 18 февраля, как раз через три недели после моего возвращения, я встречал Восточный экспресс.

Последующие десять дней были весьма поучительными для меня. Я встречался и слушал руководителей величайших военных держав. Президентом Конференции был избран Карсон, но Ллойд Джордж присутствовал на большинстве заседаний и с самого начала взял бразды правления в свои руки. Наилучшее впечатление произвел на меня Аристид Брайанд. В то время он был премьер-министром Франции, но очень отличался от французов, которых я когда-либо встречал. Он искренне, страстно верил в необходимость создания Соединенных Штатов Европы. Его политическое видение настолько опережало время, что даже через сорок лет его соотечественники едва ли понимают его. Остальными участниками конференции были Каунт Сфорза, итальянский министр иностранных дел, полковник Эдвард Хаус, личный представитель президента Вильсона и очень интеллигентный японец. Эти имена в течение двух лет я связывал с Верховным Советом Союзников и с его странными решениями, весьма осложнявшими наше положение в Турции.

Собственными глазами я увидел, что эти великие движимы такими же низменными побуждениями, как и большинство из нас. Все же я не мог не восхищаться Ллойдом Джорджем, несмотря на его дикое пренебрежение к фактам. Благодаря свой находчивости и остроумию он появлялся на заседаниях, не имея понятия о предмете обсуждения, за полчаса нащупывал слабые места в позициях собеседников и переводил дискуссию в нужное ему русло. Но ни разу я не слышал от него ни одного конструктивного предложения. Брайанд поразил меня явным стремлением достичь соглашения, что разительно отличало его от французских представителей, с которыми я имел дело в Турции.

Меня огорчали постоянные ничтожные разногласия. Было совершенно ясно, что и греки, и турки устали воевать. Греки были далеко не так сильны, как хотели казаться и какими их считало британское правительство. Плохо обученная, неуверенная армия таяла на территории величиной с саму Грецию с враждебным населением. В Европе Греции угрожали соседи-славяне - сербы и болгары. От союзников они не получили той помощи, на которую рассчитывали, но правительство Константина не решалось сдаться, как намеревался сделать ненавистный Венизелос. Со своей стороны, турки были крайне утомлены войной. Их мобилизовали двадцать лет назад, и они пережили-пять войн.

От Конференции сильно попахивало фарсом. Турецкие делегаты находились в отеле «Савойя», а греческие в «Кларидже». Греки отказались встречаться с турками из Анкары, поэтому проходили альтернативные встречи с двумя турецкими делегациями, и дело, естественно, никуда не двигалось. Меня использовали в качестве переводчика, и я просиживал на всех заседаниях. Игнорируя основные знания истории и географии, Ллойд Джордж не способствовал продвижению вперед. Однажды кто-то припомнил туркам преследования армян в Хаджине. Ллойд Джордж поинтересовался, где это, и, получив ответ, что это в Силиции, заметил, что и не подозревал, что турецкие войска добрались до Силезии. Чтобы скрыть наше замешательство, когда один из делегатов иронически поправил его ошибку, Ллойд Джордж предложил пригласить неофициальных представителей Армении для выяснения этого вопроса. Это никого не устраивало, и лорд Карсон резко закрыл заседание.

Я вышел вместе с британской делегацией. Ллойд Джордж сказал: «Надо избавиться от атмосферы конференции. Я собираюсь пригласить турок на чашку чая. Знает ли кто-нибудь их привычки?» Ванзиттарт подтолкнул меня, и мне удалось сказать: «В основном все эти люди из западной страны. А Бекир Сами-бей - черкес. Он увлеченный фермер, спрашивал меня, где найти английские корма». Для Ллойда Джорджа этого оказалось достаточно, и, совершенно очарованный, я наблюдал его в лучшем его проявлении. До окончания чаепития он покорил Бекир Сами-бея, уверив его, что фермерство гораздо важнее политики, и пообещал предоставить в его распоряжение лучших андийских экспертов по овцеводству. На следующий день Бекир Сами-бей выступил на объединенном заседании всех трех делегаций с Иримирительной речью. Союзники согласились предоставить решение вопроса самим грекам и туркам, и конференция была взорвана этим Соглашением. В действительности ничего не было достигнуто, и все знали об этом. Более того, французы и итальянцы усердно работали над тайными соглашениями с делегацией националистов. Все же конференция, возможно, была началом долгого и медленного движения к восстановлению доверия между Британией и Турцией, которое, в конце концов, привело к установлению современного равновесия сил на Ближнем Востоке. Французы, при всей их проницательности, не смогли добиться одобрения турками их плана раздела Силиции, и, не прошло и нескольких дней после возвращения Сами в Анкару, между Турцией и Францией началась война.

По завершении Конференции я был поставлен перед мучительным выбором. Я полагал, что военное ведомство не собирается отправлять меня обратно в Турцию, и оно было совершенно право. Я не хотел оставаться в регулярной армии, хотя меня и направляли в штабной колледж. Я не имел не малейшего желания возвращаться в Оксфорд. И уж совсем не по себе мне было в Уимблдоне с женой и ее семьей.

После месяца разлуки я все больше чувствовал силу связи между моей судьбой и судьбой Винифред Бьюмон. Я подал рапорт об отставке. Желая как можно скорее оформить все документы, я лично отправился в отделение верховного командования в Чатаме. Я нанял машину и поехал. Сидя один в большом даймлере и проезжая Вульвич, где менее трех лет назад я был примерным кадетом, вспоминая одно за одним места, где мы тренировались, я не мог поверить, что был этим человеком. Но также невозможно было поверить и в меня теперешнего. Кто я такой, чтобы вести эту большую дорогую машину? Почему я не поехал в Чатман на трамвае, как сделали бы большинство людей на моем месте? Уходя в армию из Оксфорда, я полностью вычеркнул себя из жизни. В ней не осталось ничего реального.

Я зашел в офицерскую столовую и последний раз позавтракал как сапер и как солдат. Я был чужим среди чужих.

Вскоре я вернулся в Лондон. Документы были в порядке, и со дня надень я ожидал приказа об отставке. Мне не на что было положиться, кроме собственного ума. Я не мог принять помощи от семьи моей жены, а моя мать сама нуждалась в моей помощи. Проезжая через Кентишийские поля, окружающие предместья Лондона, я всматривался в будущее. Я не сомневался, что вернусь в Турцию, потому что должен узнать, как мне жить. Мне было уже почти двадцать четыре года, и я не сомневался, что следующие шесть-семь лет жизни принесут мне ответы, которые я ищу. Я хотел знать о жизни все, осознавая с неприятной уверенностью, что мне придется сделать еще много глупостей, прежде чем я найду свой путь.

Наконец поездка окончилась. Приехав в Уимблдон, я сообщил Эвелин, что возвращаюсь в Турцию. Я не звал ее с собой, и она не спрашивала, почему. Я покидал свою жизнь с ощущением чужака, случайно попавшего в нее. Фактически все осталось тем же: я был сыном и братом, мужем и отцом. Я оставался даже старшим преподавателем математики в Мертон-колледже, в Оксфорде, поскольку многострадальный Ворден все еще сохранял за мной место. Но мои ценности изменились. Я начинал понимать, что мы живем в мире ценностей, во вневременной вечности, в моем пятом измерении, а не в мире фактов, часов и календарей, которые не вписывались в ту игру в прятки, в которую играли ценности. Жизнь, которой мы живем, идет по нескольким временным линиям. Линии отделяются различными состояниями нашего сознания, а память возвращается назад только по одной линии. Таким образом, мы теряем связь с большей частью нашего прошлого, особенно того, которое чуждо теперешнему опыту. Это неудивительно, поскольку ценности - это то, что нам небезразлично, в то время как к фактам мы остаемся совершенно бесстрастными. Потому мы помним так мало фактов, если только они не связаны с какой-то ценностью. Не все ценности приятны, но все тем или иным образом нам небезразличны. Из-за этого, например, воспоминания, интересные нам, могут навевать скуку на остальных.

Другим следствием «однолинейности» воспоминаний является невозможность полностью честно и искренне восстановить прошлое. Печально, но не удивительно: чем более значим наш опыт, тем меньше мы можем о нем рассказать окружающим.
 

Глава 7

Наследники султана Хамида

Сноуденсы подружились со мной, будучи членами Социалистической комиссии, направляющейся на Кавказ. Они тепло приглашали меня навестить их в Лондоне, и я воспользовался их предложением вскоре после приезда. Они представили меня Рамзаю МакДональду, который хотел узнать из первых рук о ситуации в Армении. Он не одобрял поддержки греков британцами в Малой Азии и был потрясен сообщениями о преследованиях турок. Он был способен на искренние чувства вместо интеллектуального рвения других социалистов. Я мог поговорить с ним о своих личных делах, и он посоветовал мне заняться политикой и, в частности, ближневосточными проблемами.

После закрытия Конференции МакДональд участвовал в дополнительных выборах в Вулвиче. Повинуясь внезапному порыву, я взялся агитировать за него. Мне поручили население среднего класса, и, переходя от двери к двери, я понял, какие бессмысленные предрассудки может внушить война вполне разумным людям. Они действительно полагали, что борьба за мир - это измена Англии и что социалисты готовы отдать страну иностранному влиянию. На меня сыпались доселе неизвестные мне оскорбления, и я чувствовал себя странно, словно это происходит не со мной. Выборы были полным поражением для МакДональда, он потерял всех своих избирателей. Толпа, собравшаяся вокруг Таун-холла, с истерическим ликованием встретила оглашение результатов. Я был озлоблен и устал. Ко всей этой нелепости прибавилось еще и то, что меня обокрали первый и последний раз в жизни. Я только что взял из банка сорок фунтов, значительную для меня сумму денег. Печальный и раздраженный молодой человек возвращался в тот вечер в Уимблдон.

На следующий день за завтраком мой тесть Дэвид МакНайл праздновал победу на выборах. Как и МакДональд, он был шотландцем из Лоссиемоунта в Морэйшире и говорил о нем лично и о социализме вообще с тем, что я бы назвал крайней ограниченностью ума. Я сказал себе, что покину Англию, и надолго. Я взглянул на жену, внимательную, но без понимания, и добрую, но с закрытым сердцем. Она пыталась привыкнуть к моим новым друзьям, но а те шесть недель, которые я провел в Лондоне, ни разу наша совместная жизнь не стала, реальной. Я посмотрел на свою дочку Энн, сидевшую на высоком стульчике за столом. Я чувствовал свою неспособность быть отцом и сказал себе, что ей будет лучше без меня. И тут же понял, что это не так. Я знал, что уйду - не из-за тестя, не потому, что не могу быть мужем и отцом, не из-за разочарования в политике, даже не из-за миссис Бьюмон или какого-то мистического зова с Востока. Уйду потому, что я должен. У меня не было сил выбирать.

Волею обстоятельств, которые часто значат больше, чем тщательно планируемые поступки, в этот вечер я отправился навестить Успенского, в то время проживающего в отеле на площади Рассела. Это была наша первая встреча с тех пор, как несколькими месяцами раньше он покинул Турцию. Он рассказал, что в Лондоне он встретил признание и теперь читает лекции группе богословов и психологов. Я сказал о своем решении покинуть Англию и вернуться в Турцию, но хотел бы послушать некоторые из его лекций. Он ответил: «Приходите, если захочется. Но Вы не можете решать. Если Вы отправитесь в Турцию, то не потому, что решили. У Вас нет сил, чтобы выбирать. Никто не может выбирать».

Его слова, созвучные моим утренним размышлениям, и глубочайшая серьезность, с которой он утверждал, что человек не хозяин своей судьбе, странно поразили меня. Они по-новому осветили все то, что я слышал и видел за последний год. Я был уверен в его правоте и считал, что человеческая глупость проистекает не из упертости, но является следствием неспособности выбирать. Память об этом разговоре осталась со мной и постепенно притянула меня обратно в Лондон, учиться и работать с ним.

Так, неизбежно и беспомощно я возвращался в Турцию. Жена печально смотрела мне вслед. Лучше, чем я, она знала об обреченности нашего брака, но ничего не могла поделать. Поворачивая за угол Кэмбридж-роуд, я оглянулся и увидел ее у ворот отцовского дома с нашей дочерью на руках. Я уходил от жизни, к которой никогда не принадлежал, и все же не мог избежать чувства жалости и вины. Все эти недели моя мать наблюдала, не говоря ни слова. Она крайне интересовалась Мирной Конференцией, поскольку любила историю. Она одобряла мое возвращение в Турцию, трудно сказать, почему, возможно, считая, что я должен заниматься политикой.

Путешествие из Калаиса в Константинополь на Восточном Экспрессе тогда длилось четыре с половиной дня. У меня было достаточно времени поразмыслить над будущим. Множество возможностей было упущено, но я не сожалел о них. Я направлялся в Турцию, где у меня не было ни места работы, ни каких-либо перспектив, но был полон уверенности, что все будет хорошо.

По прибытии поезда на станцию Сикерджи я с удивлением увидел на платформе множество знакомых лиц. Произошло так много событий и так мало времени - около двух месяцев - с тех пор, как я уехал. Меня встретили так, будто я не уезжал. Я не был в форме, но, несмотря на мои отнекивания, считалось, что я все еще связан с секретной службой. Агенты, работающие на моего преемника, с наиболее волнительными новостями вначале приходили ко мне. Турецкие политики, которые могли убедиться, что я не беседовал с правительством Его Величества, поверили в еще большую нелепость - будто бы я работал лично на Его Величество Короля Георга V. Нужно учитывать, что традиции мабейна, корпуса неофициальных посредников, введенного султаном, все еще главенствовали в умах большинства турецких политиков. Они вообще не могли себе вооГ>| шзить устройство конституционной монархии и считали Букингемский Дворец центром паутины интриг, подобно той, что окружала Йилдиз. Я мог отрицать и шутить по поводу того, как я рад быть в мабейне Букингемского дворца или что у меня есть какая-то особая миссия в Турции, но все, что я получал в ответ - это понимающий взгляд и уверения в уважительном отношении к моему желанию сохранить секретность.

Из Анкары обо мне распространились новые слухи. Бекир Сэми-бей вернулся с рассказом, что Ллойд Джордж получил из Дворца секретные инструкции не ввязываться в неприятности с турками, а я служил при этом посредником. Это совершенно невообразимая трактовка чаепития, устроенного Ллойдом Джорджем вылилась в приглашение посетить Бекира Сэми-бея и других лидеров националистов в Трабзонде.

Но высоты своей абсурдность достигла тогда, когда мой друг Тазин-бей, все еще шеф полиции, попросил меня принять делегацию албанцев, посланных ко мне с важной миссией. Они прибыли, и после длительных уверений, что албанцы - гордый народ и хотят укрепить узы, связывающие их с Англией, сказали, что ищут для Албании нового короля и спросили, готов ли я быть претендентом на трон. Поскольку албанцы известны и более одиозными проектами, я не мог отказать себе в удовольствии и сообщил, что веду свой род от Невилля, графа Ворвика, делателя королей, и что мои предки всегда отказывались от предложения занять трон. Я быстро сообразил, однако, что пошутил неосторожно, поскольку они пригласили меня вернуться с их делегацией в Тирану и встретиться членами их правительства. Я попытался прояснить ситуацию без прямого отказа. Тазин-бей заверил меня, что я произвел очень хорошее впечатление, так как албанцы искали рослого короля! Позднее, когда Зог стал королем, я все время повторял, что моя фигура выглядела бы лучше.

В течение этих первых недель моего возвращения в Турцию, меня пришел навестить один старый друг. Это был Жак Бэй Кальдерой, настоящий мабейн султана Абдулы Хамида, который знал все и всяи был странным образом везде любимым и желанным гостем. Он сказал мне, что Аббас Хилми-паша, экс-хедив Египта, весьма впечатленный моим знанием ближневосточных событий, просит меня принять в подарок тысячу золотых соверенов. Он добавил, что экс-хедив хотел бы встретиться со мной и обсудить положение дел в Египте. Я попросил Жака Бэя передать его светлости, что с удовольствием принимаю его приглашение, но он должен знать, что никакого политического влияния я уже не имею. Несколькими днями позже я был церемонно принят во дворце экс-хедива над Босфором. Я выслушал блестящий анализ британской политики на Ближнем Востоке и доводы в пользу восстановления сильной пробританской власти в Египте. Он объяснил, как непонимание привело к его смещению. В Константинополе было совершено покушение на его жизнь. Он отправился в Швейцарию для восстановления здоровья. В это время ложные сведения его врагов убедили британцев, что он связан с турками. Он хотел бы добиться британского протектората и даже сейчас мог составить оппозицию Заглулу-паше и Вафду. Он спросил, не могу ли я быть посредником между ним и британским правительством. Я прямо сказал, что не нахожусь на службе и не собираюсь сколько-нибудь скоро возвращаться в Лондон. Он сказал, что понимает и надеется встретиться со мной вновь.

Жак Кальдерой явился на следующий день с чемоданом, полным соверенов, и сообщил, что хедив просит меня принять их, даже если сейчас я ничего не могу для него сделать. От себя он добавил, что надеется на мое согласие, поскольку сам сильно нуждается в деньгах, так что я мог бы отдать ему половину. Согласившись, я взял пятьсот соверенов. Обмен был нечестным, поскольку Аббас Хилми-паша явно считал, что таким образом покупает мою поддержку в его интригах по возвращению египетского трона. В то время я раскаивался совсем чуть-чуть, зная, что Аббас Хилми сказочно богат и часто преподносит подобные подарки людям, которые, по его мнению, могут быть ему полезными. С течением времени это дело становилось все более" и более тягостным для меня, но благодаря ему я понял, что мы годами несем последствия за наши поступки уже после исчезновения внешних результатов. Я осознал, что освободиться от прошлого можно, лишь изменив себя настолько, чтобы перестать быть тем человеком, который совершал поступки. Нечестный человек не становится честным только отказавшись от обмана, но путем внутреннего изменения, благодаря которому он теряет возможность обманывать. Прошло, однако, много долгих лет, прежде чем для меня открылось значение «внутреннего изменения».

Деньги хедива я вложил в дело и вошел в долю в коммерческое предприятие по экспорту инжира из Малой Азии в Лондон, где он был редкостью в том году. За пару недель я получил хорошую прибыль только потому, что мне повезло - я был знаком с нужными людьми. Мой старый турецкий приятель предложил вместе с ним купить шахту по добыче бурого угля. Она работала всю войну и находилась невдалеке от азиатского побережья Дарданелл и имела собственную гавань. Мы с миссис Бьюмон решили посетить шахту, хотя я ничего не знал о добыче угля. На небольшом пароходике, ходившем вдоль побережья, мы добрались до Лапзаки, а там пересели в старый форд тернер. Дороги были практически непроходимыми, а в тех местах, где мы останавливались на ночлег, нас буквально сжирали клопы. Мы проезжали по территории, по официальным сообщениям наводненной опасными бандами, но встречали только деревни, в которых турки и греки мирно соседствовали всего в шестидесяти милях от Баликессира, где турецкая и греческая армии сражались в совершенно бессмысленной войне. Я вновь преисполнился неприязни к законодателям, составлявшим Севрский и Ньюилльский договоры, и увидел, как семена будущей войны были посеяны на Балканах и Ближнем Востоке. Территории Оттоманской Империи обладали неисчерпаемыми природными ресурсами. Народы, их населяющие: турки, арабы, курды, армяне, греки - каждый имел прекрасные национальные черты, которых не хватало другим. Между ними не было ненависти, кроме той, которую разжигали профессиональные агитаторы и политики.

Я говорил обо всем этом со старейшиной одной деревни, расположенной вдалеке от главных дорог, где визит последнего европейца помнили только старики. Я был поражен его пониманием происходящего: «Мы не враждуем с греками. Веками мы живем рядом и научились доверять друг другу. У нас, турок, есть земля и фруктовые деревья, но нет денег, и мы не знаем, как продать урожай. Каждую весну к нам приезжают греческие купцы, и вместе с ними мы оцениваем урожай. Они оставляют нам деньги, чтобы заплатить за сбор и упаковку фруктов и на наши собственные нужды. Осенью мы оправляем урожай в Смирну или Пандерму. Не было случая, чтобы турок послал свой урожай не тому купцу, который оставил ему деньги, и не было случая, чтобы купец не прислал нам отчет о продаже и цене наших фруктов. Мы доверяем друг другу, почему же политические лидеры не могут довериться друг другу? Нам нужны греки, и мы нужны им. И мы, и они разорены этими дурацкими войнами». Говорил он без горечи, скорее сожалея, чем обвиняя политиков, которые не понимают, что за гармонию стоит заплатить.

Я добрался до шахты и понял, что не моту ни разобраться в ее работе, ни оценить ее эффективность. Для меня это была всего лишь дыра в горе, почти заросшая буйной растительностью. Все оборудование состояло из железнодорожной колеи и полдюжины маленьких вагончиков. Наш проводник посоветовал нам найти устабаци, управляющего, который вел все дела. Он оказался дервишем, правоверным мусульманином, готовым идти туда, куда направит его Господь. Он приказал собрать нескольких рабочих и отправить уголь на лодке в Пандерму, где был хороший спрос. Я провел там неделю, произвел мензульную съемку, оставил устабаци достаточное количество денег для выплаты месячной зарплаты и вернулся в Константинополь, чувствуя себя дураком. Совладелец шахты, в которой действительно добывали уголь, я сам ничего не делал и ничего не мог сделать. Работая таким образом, предприятие оставалось слишком маленьким для моих нужд, но его развитие выходило за пределы моих знаний и возможностей. Я привез план и образцы и повесил на дверях табличку «Дарданеллская угольная компания». Мне повезло, я вскоре продал шахту одному левантийцу и выручил сумму, достаточную, чтобы мне не ударить лицом в грязь и удовлетворить денежные потребности моего партнера.

В это время возобновились еженедельные встречи с князем Сабахеддином, но между нами больше не было ощущения отдаленности. Я узнал, что Сабахеддин сильно нуждался, правительство отказало ему в возвращении имущества, конфискованного, когда был изгнан его отец. Он был очень огорчен нежеланием принять во внимание его предложения по реформированию турецкой экономики. Миссис Бьюмон всегда присоединялась к нам и изо всех сил старалась вернуть князю мужество.

Помню одну нашу беседу о судьбе. Я рассказал принцу о разговоре с Успенским, с которым тот был знаком и которого уважал, хотя и считал менее интересной личностью, чем Гурджиев. Князь не мог признать, что Успенский прав, утверждая, что у нас нет возможности выбирать, что делать. Миссис Бьюмон была склонна принять точку зрения Успенского, но была убеждена, что все, что происходит с нами,, есть следствие наших поступков. Она сказала: «Я много страдала, и на посторонний взгляд это могло показаться несправедливым. Но для меня всегда было предельно ясно, что, какое бы страдание ни выпало на мою долю, это была моя собственная вина». Слезы заблестели на ее глазах. Я знал, что до приезда в Турцию она находилась на грани самоубийства и что с ней обращались очень жестоко. Князь был также тронут, как и я. Мы сидели в молчании, очень сблизившем нас. Казалось, что судьба - это тайна, которую никто не может ни понять, ни разгадать.

Назавтра я был очень занят, а после обеда пошел прогуляться над Босфором к Скутари. Я поднялся к старому турецкому кладбищу, простирающемуся на милю или больше вдоль холма. Передо мной открывался неописуемо чудесный вид. Наступила весна. Княжьи острова и профили Истамбула с его куполами и минаретами выступали из насыщенно-голубых вод Мраморного моря. Быстрый поток Босфора вился вокруг Леандерской башни как раз подо мной. Окруженный напоминаниями о смерти, я лениво размышлял о легенде о Герое и традиционном самоубийстве героя. Я спрашивал себя, почему люди выбирают смерть. Эхом пришел встречный вопрос. Почему мы выбираем жизнь? Меня окружали стройные кладбищенские кипарисы и надгробия с высеченными на них надписями на прекрасном персидском языке. Я сел и стал смотреть, как солнце тихо садится в море. Постепенно внимание сосредоточилось внутри меня, и я осознал, что передо мной лежит вся моя жизнь. Я не сомневался, что мне показывают будущее, но, не сомневаясь, я не верил сам себе.

Казалось, внутри меня я слышу голос, а может, и не голос, а беззвучное эхо голоса. Семь лет мне дается на подготовку, затем начнется жизнь. Мне предстоит исполнить великую задачу, но в чем она состоит, я пойму только в шестьдесят лет. И лишь в восемьдесят я осознаю свое истинное предназначение. В замирающем эхе голос - если это был голос - произнес: «Вначале ты должен научиться жить. Ты все еще не понимаешь, что есть этот мир и все в нем. Ты должен узнать это, прежде чем поймешь, для чего ты живешь.

«Облеченный в слова, этот опыт кажется даже мне неубедительным и смешным, хотя вся сцена и сейчас стоит у меня перед глазами: вот я сижу на надгробном камне и отрешенно читаю надписи, одновременно прислушиваясь к внутреннему голосу. Для другого в нем мало ценного, но я возвращался к нему снова и снова, когда жизнь теряла направление и цель, и он помог мне пережить долгие годы крайнего отчаяния.

Наутро я проснулся с жесточайшей зубной болью. По рекомендации я обратился к личному дантисту самого султана, Сэми-бэй Гринсбергу. Его приемная находилась в двух минутах ходьбы от нашего дома. В двух или трех залах, меблированных в стиле ампир, увешанных фотографиями султанов, князей и пашей с дарственными надписями их другу Сэми-бею Гринсбергу, собралась целая толпа. Не обращая на нее внимания, Сэми-бей вызвал меня и усадил в кресло. Заглянув в мой рот, он сказал: «У Вас отвратительный абсцесс. Проще всего его вскрыть, но будет больно». Не представляя, что меня ждет, с храбростью несведущего, я велел ему начинать. Без обезболивания и тому подобных мелочей, он врезался прямо в мой зуб. Я пишу эти строки почти через сорок лет, и все же воспоминание заставляет меня содрогнуться. Умирание тысячью смертей может дать среднее представление об интенсивности той боли, которую я испытывал. Но вскоре все прошло, и я понял, что попал в руки настоящего мастера. Он настоял на проведении тщательного осмотра, и, поскольку я не занимался своими зубами со времени, ранения во Франции, дела нашлось много.

Только тогда я осознал, каких мощнейших союзников могли бы обрести в дантистах политики. Я прочно сидел в кресле с открытым ртом, а он через десять или пятнадцать минут оседлал своего любимого конька и заговорил о несправедливости, которой подвергаются Правящий Дом Османской империи. Он был полностью предан князьям османской крови. Впоследствии я узнал, что практически весь свой немалый заработок он передавал тому или другому князю или княжне.

Он рассказывал мне о потери владений, незаконно конфискованных Младо-Турками. Как без всякой поддержки он обратился в Высший Религиозный Суд и объявил конфискацию недействительной и незаконной. Он имел в виду нефтяные месторождения Мосула. С мудрой предусмотрительностью, задолго до того, как нефтяной голод привлек внимание великих держав, султан предугадал неиссякаемый источник благополучия в песках Ирака и Аравии. Он решил сохранить их богатства для своих потомков, оплатил исследования этих земель из своего кармана и приобрел на них эксклюзивные права.

Затем Сэми открыл свой великий план. Императорская семья знает и доверяет мне; он уверен, что сможет убедить их наделить меня полномочиями посланника для представительства их интересов перед британским правительством на Мирной Конференции, которая собиралась для пересмотра Севрского соглашения. Думаю, я провел в кресле не менее двух часов, все это время его ожидали несчастные пациенты в переполненных залах.

Несколькими днями позже Сэми позвонил и сказал, чтобы я был готов принять конфиденциального гостя в 11 часов вечера, встретить его лично и позаботиться, чтобы его никто не увидел. Я был знаком с такими процедурами, но совершенно не был готов открыть дверь главному евнуху султана, о котором я слышал, но никогда не видел. Евнухи уже тогда были вымирающей расой - в основном берберы, кастрированные в детстве и рабами проданные во Дворец. Во времена Абдулы Хамида главный евнух был одним из главных членов мабейна, и даже при скромном Махмуде Вахидеддине они оставались влиятельными фигурами при дворе. Главный евнух был дворцовым евнухом в полном смысле этого слова. Высокий, с огромным брюхом и тонким пронзительным голосом, всегда приглушенным до шепота. Что бы он ни делал или ни говорил, казалось, он открывает какую-то великую тайну. Все, для чего он пришел ко мне, - сообщить, что султан знает, как я помогаю его племянникам и племянницам, и, хотя сам не заинтересован в наследстве своего брата, обещает свое himet - покровительство - любому, кто сможет отстоять его законные притязания. Все знали, как я умен, и были уверены, что я смогу это осуществить.

Совершенно бесполезными оказались возражения, что я едва слышал о наследстве Абдулы Хамида и никогда не обсуждал эту тему с его наследниками. Подобные отнекивания входят в обязательную часть азиатских переговоров, и евнух убедился, что я знаю процедуру, и сказал, что он хотел бы еще навестить меня. Обязательной является также и длительная беседа по окончании обсуждения предмета встречи, поэтому я узнал массу интереснейших придворных сплетен.

Следующим ходом было приглашение на обед к одному из князей. На обеде были турецкие музыканты и не менее пятнадцати перемен блюд. После мы слушали Шопена в прекрасном исполнении одной их княжон, скрытой от взоров в другой комнате. Гостей развлекали пять или шесть шутов с разноцветными яркими шариками, свешивающимися с их фесок. Они равно шутили с гостями и прислугой. О знаменитом наследстве не было сказано ни слова, и меня ни о чем не спрашивали.

На следующий день явился посланец и сообщил, что князей весьма впечатлили мои манеры и понимание печального положения Императорской семьи и что они будут рады видеть меня своим представителем, если я смогу помочь им получить некоторое количество денег, как они ожидают.

Меня интриговали и притягивали эти предложения, но не было ни малейшей идеи, как их осуществить. Я обратился к миссис Бьюмон, которая со множеством опасений и дурных предчувствий все-таки предложила познакомить меня с человеком, привыкшим иметь дело с переговорами на международном уровне, который , будучи заинтересован, мог бы помочь наследникам разрешить их финансовые трудности. Звали его Джон де Кэй, и, хотя и она, и князь Сабахеддин ранее упоминали о нем, он ни разу не вызвал моего любопытства. Она написала ему о предложении наследников и получила в ответ длинную и полную энтузиазма телеграмму, приглашающую нас встретиться с ним в Берлине. Миссис Бьюмон вначале отказалась, а затем решила поехать со мной. Сабахеддин говорил о Джоне де Кэе как о друге, которого ему прислало провидение. Я узнал, что де Кэй снабдил князяденьгами для возвращения в Турцию.

Мне не нужны были никакие документы, но Сэми Гунсберг настоял на том, чтобы я получил официальный статус и меня наделили полномочиями посланника, подписанными четырьмя или пятью наследниками. Эти приготовления заняли несколько недель, за это время я переболел необычной болезнью. Поев немного болгарского сыра, я подхватил пузырчатку полости рта и конечностей. Она крайне редко поражает человека, и вначале врачи Британской армии не смогли поставить диагноз. Когда же один из них догадался, я стал предметом медицинского любопытства, и множество докторов приходили взглянуть на меня.

У человека болезнь поражает слизистую полости рта и глотки, которые ужасно отекают и изъязвляются. Несколько дней я не мог глотать и лежал, очень страдая от боли и благодаря небо за то, что мог дышать. Никакого лечения не было известно, кроме орошения полости рта дезинфицирующими растворами, что только усиливало боль. Мое жалкое состояние никак не улучшало знание того факта, что врачи не имеют ни малейшего представления о возможном исходе болезни. Острое состояние продлилось, должно быть, неделю, затем однажды ночью, как раз после полуночи, все язвы разом открылись. Несколько часов я буквально захлебывался кровью, льющейся у меня изо рта и глотки. Когда кровотечение закончилось, я понял, что выздоровел, но был ужасно слаб. Все же через десять дней я смог отправиться в путь и двинулся навстречу приключению, прибавившего мне жизненного опыта, но и только.

Во время поездки произошло событие, утвердившее меня в ощущении общей нелепости жизни в эти первые послевоенные годы. Мы прибыли в Сзабадку, недавно аннексированную у Венгрии и переименованную в Суботисту югославами. Посланник короля, ехавший в соседнем купе, предупредил нас о том, что эта станция кишит мелкими жуликами, и посоветовал не спускать глаз с багажа. У миссис Бьюмон было немного старого дорогого кружева и хорошие меха; я заметил, как один из служителей со знанием дела пощупал их. Однако все наши вещи были под нашим присмотром благополучно уложены в багажный вагон, и мы вернулись в купе. Было очень жарко, я снял куртку. В качестве последней предосторожности я глянул в окно, когда поезд уже тронулся, и увидел дорожный чемодан, выброшенный на платформу.

Не раздумывая, я выскочил из купе и схватил чемодан. Поезд тем временем уже отошел от станции. Я остался без денег, без паспорта, без каких-либо документов, удостоверяющих личность, и даже без знания сербского. Я заговорил было по-немецки, но они не поняли или не захотели понять ни слова. Я добрался до начальника станции и, оставив ему чемодан, отправился искать британское консульство.

Случилось так, что в этот самый день по всей Сербии проводили массовые аресты коммунистов. Не удивительно, что без шляпы, верхней одежды, снятый с поезда и в придачу пытавшийся говорить по-русски, в надежде, что меня поймут, я был арестован и препровожден в ближайший участок.

Наконец нашелся кто-то, говорящий по-французски, и мое положение стало чуть лучше. Был уже полдень. Я провел много часов в ужасной жаре без еды, не имея возможности выпить хотя бы чашку кофе. Когда меня выпустили из участка, вечерело. В этом городке не оказалось ни британского консульства, ни другого представительства, и я отправился в отель в сомнительной надежде получить комнату в кредит.

Но я недооценил способности миссис Бьюмон. По совету королевского посланника, она сошла с поезда на следующей станции и со всем багажом вернулась в Суботисту, обнаружила у начальника станции чемодан и догадалась, что я рано или поздно отправлюсь в отель. Так что когда я туда пришел, в фойе сидела миссис Бьюмон с моей курткой и паспортом, а через два дня со следующим экспрессом мы продолжили свой путь в Будапешт и Прагу.

Пока мы находились в Суботисте, я встретил несколько венгров и узнал, что в городе и ближайших пригородах в основном проживают представители мадьярской нации. Благодаря некоторым политическим интригам при подписании мирного соглашения, Сзабадка отошла югославам, но область в целом была настроена враждебно к новым властям. Мне рассказали, что арестованы тысячи людей и что вся жизнь в городе превращена в хаос.

Хорошо зная, что подобные нелепые, но опасные события имеют место во всей Европе, я исполнился мрачных предчувствий. Если лидеры человечества столь безответственны и глухи, а массы пассивны и бесхребетны, что может принести будущее, как не новые ужасные войны? Мы прибыли в Берлин ранним утром, и я мог наблюдать толпы рабочих, выходящих со станции Шарлоттенбург. Свидетельства крайней нужды на их лицах произвели на меня очень тягостное впечатление. Военные магнаты в роскошных автомобилях мчались наперерез толпе. Я был поражен в самое сердце - ведь я уже успел забыть, что есть люди, которые из войны сделали деньги.

Несколькими днями позже на дороге между Берлином и Варшавой произошло событие, слишком отвечающее моим настроениям, чтобы быть аутентичным, однако, оно действительно произошло со мной. Горожане голодали, в основном из-за того, что фермеры, не доверяя новой валюте, увозили урожай обратно. Много толков вызвала всеобщая забастовка. Я ехал в Берлин и остановился, чтобы подвезти очень жалкого на вид, но мощно сложенного рабочего. Мы разговорились о забастовке, он рассказал, что она запрещена и они ничего не могли поделать. Они были готовы голодать, лишь бы удалось достать немного еды для детей. Я сказал: «Если так будет продолжаться и дальше, наверное, будет революция?» Он горько посмотрел на меня: «О, нет. Революция - политически запрещенное мероприятие». Тут я начал понимать готовность, с которой немцы отдают себя во власть авторитетов. Я припоминаю еще много таких эпизодов. Они привели меня к принятию доктрины человеческого бессилия, которую объяснял Успенский, и на которую я, впервые услышав, обратил так мало внимания.

Между тем я стоял на пороге нового, неизвестного мне мира.

 

Глава 8

Джон де Кэй 

В мае 1921 года, когда я впервые увидел в Берлине Джона де Кэя, он являл собой величественное зрелище. Развивающаяся корона пепельных с проседью волос, большой рот, очертания которого указывали на сильную волю, бледно-голубые, но яркие глаза, удивительно красивые руки, роста невысокого, но необычайно широкого телосложения - он был знаком и позировал Родену, и голова Джона де Кэя в Tate Gallery и музее Родена в Париже свидетельствуют о том, что скульптору нравилась его модель.

Он родился в 1872 году в Северной Дакоте. Члены семьи работали на ранчо, были ковбоями. Он же страстно хотел писать. В двенадцать лет продавец газет, в девятнадцать - редактор, в двадцать два он уже владел тремя газетами. Мать - религиозный фанатик - покончила с собой в день его совершеннолетия. Он и сам горел воодушевляющей страстью, но скорее гуманитарной, чем религиозной. С растущим энтузиазмом он следил за карьерой Вильяма Дженнигса Брайана - этакой нередко встречающейся смеси из религиозной мании, политического оппортунизма и огромного невежества - и с силой всех своих журналов бросился в кампанию «Крест из золота» 1896 года. Двадцатью пятью годами позже со слезами, бегущими по щекам, он частенько цитировал Брайана: «Не надо распинать все человечество на вашем кресте из золота». Относительно немного газет поддержали кампанию, поэтому вдохновенные и хорошо аргументированные нападки Джона де Кэя на чикагские бойни привлекли широкое внимание.

Когда его герой был повержен Мак Кинли, он разочаровался в политике, продал газеты конкуренту и отправился в Мексику на поиски Порфирио Диаса, которого он представлял себе Героем-вождем, ведущим свой народ из хаоса в благоденствие. Молодой зелот и стареющий диктатор очень подходили друг другу и моментально стали друзьями. Де Кэй разработал план развертывания в Мехико-Сити производства по обработке и упаковке мяса, конкурирующего с чикагским. Он зажег Диаса своим стремлением организовать чистые, гуманные бойни с хорошими условиями труда - все, на что претендовали чикагцы и не смогли осуществить. Диас доверил ему эксклюзивную концессию на пятьдесят лет. Не получив поддержки в Нью-Йорке, где еще были слышны отголоски его кампании против мясных трестов, он отправился в Лондон со своей концессией, обаянием и обезоруживающим красноречием человека с миссией.

Одетый в традициях среднего Запада, с шестизарядным кольтом в кармане и благоухая Стетсоном, он стал вхож к одному из богатейших торговых банкиров финансового мира Англии. Мексика при Диасе была Эльдорадо для иностранного капитала, и Джон де Кэй добыл деньги, разработал и построил экспериментальную фабрику по упаковке мяса и в 1910 году стал - по крайней мере на бумаге - мультимиллионером.

Его забавляла роль ковбоя-философа, превратившегося в миллионера. Познакомившись с Винифред Бьюмон, он увлек ее с собой в Мексику. Она была его секретарем, вела хозяйство, общалась с Диасом и его министрами, передавая им часть своего собственного огня, а в свободное время делала зарисовки Мехико и мексиканцев. Де Кэй написал пьесу для Сары Бернар, одним из многочисленных любовников которой он был, отвез пьесу в Америку и включил в ее репертуар. За свой счет он публиковал книги стихов и афоризмов, считая себя настоящим стоиком, вторым Марком Аврелием.

Он претендовал называться потомком де Коси, заключил контракт на покупку замка Коси, одного из красивейших нормандских замков во Франции, и мечтал о восстановлении своего рода спустя пятьсот лет.

Тем временем дела в Мексике не ладились. Мясной бизнес процветал, экспорт увеличивался, но дряхлеющий Диас терял силы и, наконец, был свергнут. Джон де Кэй сделал ставку на его племянника Фелиза Диаса и солдата удачи генерала Хуэрту как на ближайших сподвижников его друга и патрона. В дальнейшем генерал пал от руки доблестного X. Л. Вильсона, посла Соединенных Штатов в Мексике, который, охваченный страшной личной неприязнью к Хуэрте, выступил на стороне противника под Мадеро. Когда Соединенные Штаты начали снабжать противника оружием, де Кэй, ненавидевший американский империализм, занялся покупкой вооружения в Европе для законного правительства. Продавая боны мексиканского правительства в Лондоне и Париже, он дал крупные заказы известной французской фирме, производящей оружие. Падение правительства Хуэрты и начало войны в Европе сделали бесполезной и невозможной перевозку оружия. Джон де Кэй продал французскому правительству оружие и свои права на мясную концессию.

Вторжение немцев в Марну в августе 1914 года застало его и миссис Бьюмон в замке Коси. На машине они пересекли линии фронта немцев и союзников и добрались до Парижа. Потрясение от непосредственной встречи с войной сделало из де Кэя убежденного пацифиста, он жертвовал огромные суммы денег различным миротворческим движениям. Враждебность Вашингтона, вызванная его связью с генералом Хуэртой, проявилась в Лондоне, где в 1919 году он был арестован в связи с выдвинутым против него обвинением из-за продажи мексиканских бон. Его заключили в Брикстонскую тюрьму, и, как водится в подобных случаях, все друзья отвернулись от него, за исключением миссис Бьюмон. Практически в одиночку с бездеятельными адвокатами и среди бедствий войны, она смогла добиться отказа требованию о выдачи. Они отправились в Швейцарию, и де Кэй живо включился в мирную программу Второго Интернационала. Он давал деньги на организацию съездов - вначале Бернской конференции 1919, затем, тремя месяцами позже, Амстердамской конференции, где они познакомились и завязали дружбу со многими социалистическими лидерами Европы.

Тут от общего знакомого миссис Бьюмон узнала, что де Кэй, чья сексуальная мораль никогда не была твердой, был отцом двоих детей. Она решила исчезнуть из его жизни и, не желая возвращаться в Англию, уехала в Швейцарию. Там она встретилась с князем Сабахедцином, работе которого по заключению сепаратистского мира между Турцией и союзниками де Кэй помогал деньгами. Он предложил ей вернуться с ним в Константинополь с уже изложенными последствиями.

Охваченная воспоминаниями прошлого и дурными предчувствиями, миссис Бьюмон привезла меня в Ванзее, внешний пригород Берлина, где Джон де Кэй и его новая семья жили в доме Хампердинка, композитора «Ганса и Гретель». Она хотела, чтобы я узнал жизнь, так оно и произошло. Несправедливые страдания турецких князей воспламенили де Кэя старым энтузиазмом, и за несколько дней был разработан план защиты их прав, после чего он послал меня в Лондон для переговоров с его старыми приятелями-банкирами. Впечатление, произведенное им двадцать лет назад, было столь сильным, что они серьезно восприняли его предложения, и у меня начались приключения, которые поразили бы меня еще больше, если бы я знал, насколько они далеки от обычных финансовых операций на английском рынке.

Мы с миссис Бьюмон недолго оставались в Лондоне, но много общались с Успенским. Я начал посещать его собрания, которые теперь проводились на Эрл Корт, 38 в Ворвик Гарденс, где они продолжались без перерыва семнадцать лет. Успенский стал гораздо лучше говорить по-английски, его лекции посещались известными психологами и писателями.

Задачей Успенского было разрушение у его слушателей иллюзий, которыми привыкли жить современные цивилизованные люди. Он повторял: «Вы думаете, что знаете, кто вы и что вы; но вы даже не представляете себе, насколько сейчас вы находитесь в рабстве и как вырваться на свободу. Человек ничего не может делать; это машина, ведомая внешними влияниями, но не собственной волей, которая является иллюзией. Он спит. У него нет постоянной личности, которую он может назвать «Я». Он не один, а множество - привычек, склонностей, мотивов, а его ощущение существования не более чем постоянный поток. Можете не верить моим словам, но, наблюдая за собой, вы убедитесь, что это так. Попробуйте помнить свое существование, и вы поймете, что не можете помнить себя даже в течение двух минут. Как может человек, не помнящий, кто он и что он, не знающий, что им движет, полагать, что может что-нибудь делать? Нет. Первое, в чем вы должны убедиться, что все люди, вы и я, не более чем машины. Человек не может направлять ни свою частную жизнь, ни социальную и политическую активность».

Это вызывало жестокое несогласие. Многие были уверены, что война -всего лишь несчастная случайность в общем движении человечества вперед к общему миру и справедливости. Я был потрясен, слыша столь оптимистические заявления. И в частной жизни, и в политике мой опыт свидетельствовал, что никто не может действовать по-своему и знать, что именно он делает. Тезисам Успенского нельзя было возразить перед лицом всего опыта. А люди все еще верили, что человек обладает свободной волей и может быть хозяином своей судьбы.

Возможно, моя интеллектуальная убежденность в правоте Успенского уберегла меня от ощущения разрушительного воздействия его учения, как это произошло с другими, например, с А. Р. Орагом и Морисом Николлом. Не понимал я и тех, кто заявлял, что его анализ был холодным и бессердечным. Я был среди тех, кто изумился, когда А. Е. Уэйт, известный писатель, поднявшись, заявил: «Мистер Успенский, в Вашей системе нет любви» и гордо удалился.

Миссис Бьюмон воспринимала это иначе. Слова Успенского были всего лишь страшной правдой; но, испытав на себе человеческую беспомощность, она хотела бы увидеть выход. Тогда мы проводили вместе не так много времени: она отправилась пожить со свой старой и больной матерью. Мы регулярно встречались на лекциях Успенского, где я уже познакомился с некоторыми учениками, особенно психологами. Будучи в Лондоне, я всего два или три раза видел свою жену. Моя мать познакомилась с миссис Бьюмон, и между двумя женщинами с разницей в возрасте всего шесть лет, тут же образовалась теплая дружба. Моя мать очень гордилась отсутствием у нее дурацких предрассудков и очень любила изящные беседы, восхищавшие всех друзей миссис Бьюмон.

В июле 1921 года мы вернулись в Турцию. Теперь я был вооружен полномочиями посланника, финансовыми гарантиями и контрактом, разработанным Джоном де Кэем, который казался мне справедливым, хотя и не оставлял князьям никакого шанса, если только их права не будут поддержаны каким-то независимым влиятельным лицом. Мы ехали Восточным экспрессом через Сербию и Болгарию. В Софии нас застала всеобщая забастовка, объявленная в Греции. На станциях простаивали десятки поездов, направляющихся в Грецию и Турцию. Мы могли спать в купе, но еды не было.

Чтобы как-то провести время, мы отправились на скачки. Для меня это были первые и последние скачки в жизни. Я было заразился всеобщим напряжением, но во втором заезде миссис Бьюмон, указав на одну из лошадей, сказала: «Выиграет номер такой-то». Так и произошло. В следующем заезде произошло то же самое. Я хотел было сделать ставку в следующий раз, но не имел ни малейшего представления о том, как это делается. Мы вновь наблюдали, как выиграл указанный ею номер. Если я правильно помню, так произошло четыре-пять раз.

Почему-то этот случай убедил меня в том, что азартные игры -неподходящее занятие для человека. И не из-за моральных соображений, а, скорее, из-за скрытой опасности, пренебрегать которой было бы глупо. Приехав в Константинополь, мы обнаружили, что у нас появились конкуренты. За спиной двух или трех наследников маячили горные инженеры. Мы оказались в неприятной ситуации, поскольку наследников необходимо было лишить иллюзии, что их права могут быть с легкостью восстановлены. Увидев, что за честь быть их представителями развернулось целое соревнование, они естественно, воодушевились и начали предъявлять несообразные требования.

Следующие девять месяцев были для меня крайне поучительны. Впервые в жизни мне пришлось работать в одиночку. До этого я был частью некой огромной машины, такой, как армия, и, никогда особо не подчиняясь субординации, я никогда не оставался один. В моем теперешнем положении помощи было ждать неоткуда. Джон де Кэй был далеко и ничего не знал о Турции и турках. Наши спонсоры в Лондоне ясно дали нам понять, что не пошевелят и пальцем и даже не разрешат упоминать их имена, пока не будет подписан контракт.

За шесть месяцев я не достиг особого успеха. Все шло к тому, что пересмотр Севрского Соглашения будет производиться без представителя князей. В декабре 1921 года мы с миссис Бьюмон вновь отправились в Берлин. Ванзее покрылось льдом, на котором катались молодые люди на коньках или на немыслимо быстрых ледовых лодках, и наблюдать за ними было гораздо приятнее, чем за теми толстыми берлинцами, которые лежали, развалившись на солнце полгода назад.

Джон де Кэй вовсе не был обескуражен ни трудностями, с которыми я столкнулся, ни растущей нехваткой денег. Он изменил весь план. Поскольку у нас нет полномочий посланника, чтобы представлять князей, которые хотят продать свою собственность, мы можем предложить им купить долю в американской компании, которую он собирался организовать по телеграфу. Через неделю Недвижимость Абдулы Хамида, Inc. была зарегистрирована в штате Делавер с капиталом $150,000,000 - так оценивалось имущество князей. Я должен был вернуться в Константинополь и предложить им вступить в долю, оставив за нами комиссионные в размере 10 процентов. Другая компания должна была организовать и финансировать развитие этого имущества.

Я послал телеграммы Сэми-бею Гунсбергу и адвокатам с сообщениями, что везу новые предложения и с просьбой о скорейшей встрече. Была пятница. Мы с миссис Бьюмон ехали обратно через Бухарест и Будапешт. Эта поездка так живо сохранилась у меня в памяти, что я не могу не привести два-три особо ярких происшествия. Ранним воскресным утром мы были в Бухаресте. Встречу с князьями назначили на следующий вторник, и мы заказали билеты на пассажирский пароход Ллойд Трестино, прибывающий в Константинополь в понедельник днем. Мы были единственными пассажирами, и наш багаж проходил таможенный досмотр на станции в Бухаресте. Дежурный офицер-таможенник отсутствовал. Бывший тут же французский путешественник с сардонической ухмылкой уверил нас в том, что нам придется давать взятку каждому румыну, облеченному официальной властью, и множеству неофициальных начальников. Старый служитель на станции, говорящий по-турецки, вызвался пойти и привести таможенного офицера. Прошел час, он вернулся и сообщил, что офицер ушел в церковь и придет позже. Через четыре часа мы вновь послали нашего гонца, который вернувшись, сказал, что таможенник придет после ланча. Поскольку это означало, что мы пропускаем поезд в Констанцу, я заволновался и спросил, не можем ли мы как-то задобрить офицера. Служитель просиял и сообщил, что за тысячу лей (около трех фунтов) тот, пожалуй, придет. Поторговавшись, мы сошлись на пятистах леях, но таможенный офицер не торопился. Мы пропустили экспресс и вынуждены были поехать ночным "удобным" поездом. Мы пообедали в городе и вернулись за полчаса до отхода поезда. Контролер не хотел пропускать нас на платформу, и я начал подумывать, не хочет ли и он получить взятку. Я, однако, проявил настойчивость, и он пропустил нас. Позже мы поняли причину его несговорчивости. Поезд был составлен из древних вагонов третьего и четвертого класса, а у нас были билеты первого класса. Для того, чтобы исправить ситуацию, один из служителей зарисовывал римскую цифру III и вместо нее выводил цифру I, совсем как садовники в «Алисе». Мы были признательны за твердые деревянные сиденья, поскольку любая мягкая постель была бы наполнена клопами.

В то время еще не был восстановлен Черноводский мост, разрушенный немцами, так что мы вышли из поезда и на двуколке переправились по мосту, составленному из лодок. Мы прибыли в Констанцу, когда пассажирский пароход Ллойд Трестино уже отплыл. Я пошел в пароходное агентство, где мне сказали, что на этой неделе этот рейс был единственным. Греческие суда, обычно циркулирующие вдоль побережья из порта в порт, были мобилизованы для войны с Турцией.

Я сказал, что мы хотели бы отплыть с первым же судном, покидающим Констанцу. Мы с миссис Бьюмон отправились в знаменитые грязевые ванны. Вернувшись, мы позвонили в агентство, и дежурный сказал нам, что до конца недели рейсов не ожидается. Единственное судно, которое покинет порт, -буксир с большим лихтером. Мы можем поехать на буксире, а миссис Бьюмон займет капитанскую каюту, но это будет очень неудобно. Поскольку вся поездка составляла около двухсот морских миль, а буксир делал шесть узлов в час, мы должны были прибыть на место через полтора дня - как раз вовремя для моей встречи. Я привожу эти расчеты, чтобы еще раз проиллюстрировать мою слабость: я не мог довериться ходу событий и был убежден, что все должно действовать согласно плану.

Как бы там ни было, во вторник ночью мы спустились к причалу. Предсказание французского путешественника полностью сбылось: даже чтобы войти на причал,, я должен был дать взятку дежурному охраннику. От момента прибытия в Румынию и до отъезда я был вынужден подкупать каждого официального и неофициального начальника, с которым мне приходилось иметь дело.

Буксир был еще хуже, чем описывал агент. Через несколько минут миссис Бьюмон с криком выбежала из капитанской каюты. Не только койка, но и стены, и пол были буквально облеплены клопами. Нашелся гамак, который подвесили для нее на палубе. Мы отплыли, и вроде бы все шло хорошо, но через несколько часов мы попали в тот ужасный черноморский шторм, который ежегодно уносит сотни рыбацких жизней. Эти штормы начинаются внезапно и опрокидывают даже крупные рыболовные суда. Мощный буксир с восьмидесятифунтовым лихтером качало так, что и представить себе невозможно. При такой качке мотор мог в любой момент высунуться из воды, лихтер начинал дрейфовать, затем буксир вновь двигался вперед, и, если перлинь успел натянуться, столкновение было неизбежным. Никто не держался на ногах, и каждую минуту мы рисковали свалиться за борт.

Через четыре или пять часов капитан подошел ко мне. Я сидел на палубе, вцепившись в канат. Он сказал, что боится, как бы судно не развалилось на части, и потому хочет повернуть к Бургасу. Миссис Бьюмон, не говоря ни слова, протянула ему дорожную фляжку с коньяком. Не переводя духа, капитан заглотнул ее содержимое и сказал, что будет держаться прежнего курса.

Наше состояние было невообразимо жалким. Мы промокли до костей, морская вода уничтожила запас продуктов. Воды для питья не было. Двадцать четыре часа нас болтало так, что не выдержал бы и рыбий желудок. Утром в пятницу шторм утих, мы плыли сквозь безлунную ночь под ярким светом звезд. Высохнуть нам не удавалось, и мы начинали чувствовать сильный голод и слабость. Утром в субботу позади нас взошло солнце, и мы увидели грозные черные скалы, охраняющие вход в Босфор - древние Симплегады, через которые аргонавты возвращались с золотым руном.

Когда мы плыли по Босфору, у нашего борта появилось очень маленькое судно, и молодой морской офицер в форме окликнул нас. Мы были грязными, унылыми и покрыты копотью, так что он был поражен, услышав английскую речь. Отдав честь, он предложил взять нас на борт. Мы пожали руки капитану и двум членам его команды и уплыли в Терапию, где приняли самую прекрасную ванну в жизни.

Хотя мы пропустили встречу, но узнали, что наши соперники изгнаны и князья стали гораздо более сговорчивыми. Новые предложения были слишком сложны для их понимания, но один из князей, убежденный, что сможет занять денег под американскую долю, убедил оставшихся подписать документы.

Несколько недель было потрачено на убеждение троих непокорных, но наконец, 22 апреля 1922 года я подписал контракт, согласно которому девятнадцать из двадцати двух наследников передавали все свои права компании «Имущество Абдулы Хамида, Inc». и взамен получали сертификаты. Передача только тогда становилась окончательной, когда они получали значительную выгоду.

События, имевшие место во время переговоров, мои личные отношения с князьями и княжнами и вдовами Красного султана, поведение различных влиятельных и невлиятельных посредников сами по себе могут составить целую книгу. Я узнал много нового об азиатах и с тех пор чувствовал себя как дома, общаясь с ними, но, если я бы стал писать обо всем, что помню, это вышло бы за рамки одной книги.

 

Глава 9

Странные переговоры

Как только контракт был подписан, мы собрали или продали все имущество, бывшее у нас в Турции. Деньги у нас почти закончились, но мы еще могли вернуться в Лондон через Берлин. Труднее всего мне было расставаться с Сабахеддином. Он был первым человеком, пробудившим во мне ощущение духовной реальности. Нежелание соотечественников серьезно относиться к планам социального реформирования глубоко огорчало и ранило его. Наши еженедельные встречи были для него отдушиной, но мы надеялись вернуться и помочь ему и его планам. Так сложилось, что я покинул Турцию на тридцать три года. За это время Сабахеддин умер в Швейцарии. Он начал пить и умер нищим. Больше я никогда его не видел, хотя мы изредка переписывались до самой его смерти.

Наша поездка в Берлин не блистала событиями. Джон де Кэй был полон планов осуществления контракта, связался с крупными американскими нефтяными компаниями, заинтересованными в Мосульских месторождениях, и завел знакомство с семьей очень богатого еврея, собиравшегося покупать землю в Палестине и знавшего, что Абдул Хамид закупил огромные площади у арабов с намерением перепродать их еврейским поселенцам. Он слышал, что оливковые рощи Абдулы Хамида дают великолепное масло для производства мыла, и собирался открыть фабрику для выработки очень престижного туалетного мыла, предназначенного на экспорт в Америку. Все эти и многие другие идеи приходили ему по мере моих докладов о различных притязаниях князей в разных странах. Он настаивал на презентации проектов в Англии и надеялся на поддержку Британского правительства в деле англоамериканского сотрудничества в развитии Ближнего Востока. Я пытался убедить его приехать в Англию, но он заявил, что его имя вызовет враждебность со стороны американского правительства, и поэтому предпочитает оставаться в тени.

Прибыв наконец в Лондон как раз перед своим двадцатипятилетием, я отправился в Министерство иностранных дел разузнать что-нибудь об отношении правительства Его Величества к нашим планам. Мои друзья были в неведении и посоветовали подождать, покуда решится судьба Севрского соглашения. Национальное правительство месяц за месяцем набирало силу. Действия союзников вносили сумятицу в нашу политику. Ллойд Джордж, вопреки всем советам, возлагал надежды на греческую армию. Было бы неверным шагом поднимать вопрос о правах князей, когда весь Средний Восток подобен готовому взорваться вулкану.

По прибытии в Лондон я все еще находился под влиянием величественных мечтаний де Кэя об улучшении мира, но, понимая, что мне придется некоторое время провести в Англии, я решил полностью отдаться обучению у Успенского.

В то время многие люди были охвачены высокими идеями - или хотя бы мечтами - о помощи человечеству. Последние два года Джон де Кэй работал над конституцией Международного Института, который он называл «Интеллект и Труд» и с помощью которого собирался претворять в жизнь идеи Второго Интернационала. Он верил, что ничто иное, как соблюдение прав человека сможет противостоять мощным государственным организациям, религии, финансам и индустрии и сохранить мир и прогресс человечества. Он был убежден, что Ум и Рука человека - естественные партнеры, а Интеллект и Труд совместно преодолеют запредельное стремление к власти, угрожающее современному миру. Он хотел быстро заработать много денег, чтобы внедрить свою великую схему во всех странах мира.

Энтузиазм и воодушевление Джона де Кэя не сделали меня приверженцем его идей, поскольку более глубоко я был озабочен опасностями, проистекающими из человеческой беспомощности и невежества, нежели угрозой олигархий, рвущихся к власти. Меня привлекали идеи Гурджиева в изложении Успенского. Наряду с этим я был убежден, что деньги могут пригодиться, и вскоре после нашего прибытия в Лондон Гурджиев стал разрабатывать план организации большого Института гармоничного развития человека. Для этого нужны были деньги. Планы Гурджиева были не менее грандиозны, чем планы Джона де Кэя. По его словам, Институт также был предназначен для обновления человечества.

Мои собственные мечты не отличались скромностью. Я собирался провести мировое исследование для выявления реальности невидимого мира пятого измерения, используя социальные идеи де Кэя и психологические методы Гурджиева. Все это должно было бы осуществиться за счет богатств Востока в виде земель и концессий Абдулы Хамида.

По возвращении в Англию Джон де Кэй пообещал предоставить в наше распоряжение достаточно денег, поэтому мы с миссис Бьюмон сняли квартиру в домах Королевы Анны. Там мы познакомились с американским биологом Т. X. Мограном, только что привезшим свою коллекцию плодовых мушек-дрозофил, с помощью которой он демонстрировал наличие генов и мутаций. Через него я вошел в круг биологов, среди которых были Джулиан Хаксли, Дж. Б. С. Холдан, Р. А. Фишер и которым я рассказал обб «Интеллекте и Труде» де Кэя и собственных планах Исследовательского Института, независимого от каких бы то ни было правительств. Все эти планы живо обсуждались, Морган говорил о бескрайних перспективах, которые открывает возможность направления будущей жизни на земле путем искусственно вызываемых мутаций. У каждого были собственные мечты.

Все это время я чувствовал полнейшую иллюзорность всего, о чем мы говорили. Каким-то образом я знал, что из имущества Абдулы Хамида, равно как и из различных Институтов по улучшению человечества, ничего не выйдет.

Через несколько недель Джон де Кэй сообщил нам, что не может снабдить нас деньгами. Денег у нас с миссис Бьюмон было мало, и мы переехали из дома Королевы Анны в более дешевую квартиру в Блумсбери.

Я начал регулярно посещать собрания Успенского на Ворвик Гарденс, 38 и маленькие группы, собирающиеся по домам разных учеников. Быстро схватывающий идеи, я был приглашен повторять и объяснять сказанное Успенским. Неделя за неделей развивалась «Система», производившая на тех сорок-пятьдесят человек, которые не пропускали занятия, огромное впечатление. Меня увлекала Гурджиевская космология, развертывающая мир за миром с собственными законами и ограничениями и геоцентрическими и антропоморфическими замечаниями, которые сводили на нет философию и теологию нашего времени. С другой стороны, всепроникающий психологический анализ служил противоядием против недоказуемых спекуляций, окружавших теософские и антропософские учения.

Длительные задержки в переговорах о собственности князей больше не беспокоили меня, и я с удовольствием посвящал все свое время днем и ночью «Работе», как последователи Гурджиева называли практикование его метода.

В это время главной моей заботой было самовоспоминание, которое Мшенский считал краеугольным камнем любой стоящей теории человеческой природы. Он побуждал нас делать все, что в наших силах, чтобы помнить себя. О результатах мы рассказывали на наших еженедельных встречах. Никто из нас не знал наверное, что такое самовоспоминание, однако вскоре стало ясно, что мы не можем произвольно помнить себя дольше двух-трех минут. Я отчаянно работал. Это был мой первый опыт «работы над собой», и новый мир открылся мне. Впервые я понял, что имел в виду Гурджиев, когда сказал в нашей первой беседе, что знать недостаточно, необходимо быть. Я был уверен, что самовоспоминание и возможность выбора тесно связаны. Успенский спросил: «Можно ли говорить о выборе применительно к человеку спящему, без постоянного «Я» и не помнящего себя?» Я ответил себе сам: «Я беспомощен и останусь беспомощной игрушкой в руках обстоятельств, пока не буду помнить себя. Все остальное - потеря времени».

Однажды Успенский сказал: «Вы не можете помнить себя без пробуждающего фактора - чего-нибудь, служащего вам будильником и срабатывающего всякий раз, когда вы засыпаете. Простейшими будильниками служат ваши привычки. Заставив себя бороться с привычками, вы сделаете их своими будильниками». Мы все попробовали так сделать. На следующей неделе наш товарищ поделился с нами результатом, который столь поразил меня, что я не в силах его забыть. Он рассказывал: «Я решил бросить курить. День или два это было прекрасным будильником, но потом стало слишком легко. Вечером, направляясь сюда, сидя в поезде, я говорил себе, что бросить курить гораздо проще, чем я себе представлял, и это не может служить будильником. Так, болтая сам с собой, я случайно взглянул на свою правую руку, в которой дымилась наполовину выкуренная сигарета. Я был потрясен и впервые осознал, насколько мы действительно спим».

Через несколько недель нам стало ясно, что борьба с вредными привычками может служить пробуждающим фактором лишь на короткое время. Тогда Успенский сказал: «Нужно принести жертву. Без жертвы ничего нельзя достичь. Попытайтесь пожертвовать самым ценным для вас, только тогда вы поймете, какой это труд - вспоминать себя». На следующей неделе одна женщина взяла слово и с глубоким волнением рассказала нам следующее: «У меня есть чайный сервиз, принадлежавший еще моей прапрабабке. Мы храним его четыре поколения, не разбив ни чашки. Я всегда мою его сама, никому не доверяя. Я сказала себе: «Смогу разбить одну чашку - смогу помнить себя», но я не решилась сделать это. Я так расстроилась, что не спала всю ночь и вздрагивала каждый раз, как вспоминала о чайном сервизе. Что же мне делать?» Успенский холодно ответил: «Если чашка значит для вас больше, чем самовоспоминание, что вы можете сделать? Ничего».

Психологические исследования сопровождались замечательной демонстрацией гурджиевского представления о Вселенной и законах, управляющих ею. Успенский призывал нас находить примеры и соответствия для тех идей, которые он объяснял. Это подвигло меня к изучению восточных религий и языков. Я был убежден, что священные книги индусов и буддистов - неиссякаемый источник мудрости, но вскоре понял, что истинное значение священных книг недоступно в переводах и комментариях. Я заставил себя выучить языки настолько, чтобы понимать оригинальные тексты. В школе Востоковедения я изучал санскрит и пали. Мне повезло встретить настоящего учителя в М. X. Канхере, брамине Сама Веда из Бенареса. Он был святым человеком и прекрасным музыкантом. Происходя из ортодоксальной индийской семьи, он покинул свою касту и отправился в Англию учить. Он был убежден, что его долг - способствовать взаимопониманию между христианами и индусами.

Кое-какое представление об азиатском отношении к святым людям я получил, когда мы с миссис Бьюмон привезли к нему Махараджу Гэквара из Бароды. Его отец, известный как Эллиот из Бароды, был учителем и советчиком сына, который высоко чтил его память. Гэквар остановился в отеле «Гайд-парк», где, вместе с сопровождением, занимал целый этаж. Заинтересовавшись тем, что я изучаю санскрит, он попросил меня познакомить его с моим учителем. Несколькими днями позже, мы привезли к нему Канхеру, жившего в бедных кварталах Патнэя. Когда Канхера зашел в комнату, Гэквар упал на колени и просил благословить его. С отрешенностью, присущей только скромности и святости, брамин благословил его.

Наряду с санскритом, я изучал пали под руководством миссис Рис Дэвис, которая вместе с мужем одной из первых сделала возможным изучение ранних буддийских текстов в Европе. Раз в неделю я отправлялся в ее дом на Суррейских холмах. Мы часами говорили о том, что истинное учение Будды искажено толкователями и обезьяньими подражателями. Она не верила, что Гаутама Будда действительно учил, что у человека нет души и что отсутствует Высшее Существо. Она твердо верила и рассказывала мне об опытах, убедивших ее в том, что она жила во времена Будды и была монахиней Дхаммадинной, одной из известнейших женщин-учениц Гаутамы.

Миссис Рис Дэвис помогла мне понять психологию буддийского религиозного опыта. Наши длительные дискуссии, касающиеся истинного значения слов, относящихся к различным психическим состояниям, сыграли немаловажную роль в моем убеждении, что весь религиозный опыт опосредуется одним паттерном, независимо от вида религиозных верований и обрядов.

Я интересовался не только языками и религиями Азии. Я чувствовал свою причастность ко всему, что там происходило. Вступив в Общество Центральной Азии, я выступал на заседаниях, касающихся проблем Ближнего и Среднего Востока. Помнится, президентом был сэр Валентин Чирол. Он невзлюбил меня и обычно пропускал мимо ушей мои замечания, сопровождая их намеками на некоего неисправимого турка. Главным моим союзником был командир Кентворт, позднее лорд Страболги, - странная смесь восхищения и непоследовательности.

Собрания у Успенского занимали три или четыре вечера в неделю, днем я работал либо в Школе Востоковедения, либо в библиотеке Британского Музея. Я стал одной их тех молчаливых фигур, которые ждут открытия библиотеки, забирают огромное количество книг, заказанных накануне, и целый день читают и делают записи.

В то время мы с миссис Бьюмон, весьма стесненные в средствах, жили в Блумбсбери. Джон де Кэй вроде бы уже выслал нам деньги через американскую компанию, но по какой-то причине они до нас еще не дошли. Мы продали все и заложили бриллианты миссис Бьюмон, и, наконец, не осталось ничего. Ни один из нас не мог решиться обратиться за помощью к семье.

За квартиру не было уплачено, но мы все же получали одноразовое питание. Мы узнали голод и были благодарны за этот опыт, важный, по моему мнению, для понимания человеческой природы. Однажды доктор Миззи, богатый мальтийский юрист, участвующий в планах Джона де Кэя, обратился к нам с просьбой показать ему Лондонский Зоопарк. Стоял жаркий август 1922 года. Миссис Бьюмон сказала мне: «По крайней мере, у нас будет ланч», но, приехав, он объявил, что специально поел рано, чтобы хорошенько все осмотреть. Мы ходили и ходили по Зоопарку, пока не приблизилось время пить чай. Теперь мы надеялись на хорошую чашку чая. Очевидно, он не догадывался о наших чаяниях и в 4:30 улетучился, крайне довольный столь детальным осмотром. Мы были совершенно вымотаны и едва доплелись домой, причем у нас не хватало денег даже на чашку чая.

Этим вечером среди наших вещей я обнаружил тридцать пять турецких лир, которые на следующий день обменял на пять или шесть английских фунтов. Мы почувствовали себя богачами, а через несколько дней получили перевод из 1ермании. Между добровольным голоданием и голодом из-за отсутствия денег есть большая разница. Позднее меня заинтересовало влияние голодания на отношения между умом и телом. Конечно, его значение огромно, однако, хотя я практиковал его множество раз, я так и не смог к нему привыкнуть и с содроганием ожидал воскресного вечера, когда я прекращал всякий прием пищи до утра вторника. В добровольном голодании есть серьезный недостаток, который я наблюдал в себе и других людях. Он состоит в возникающем чувстве собственного превосходства и стремлении рассказать всем о своих достижениях. Обнаружив это, я прекратил хвастаться и гордиться собой. Я полагаю, что человек должен быть свободен от самолюбия, прежде чем он начнет заниматься аскетическими техниками. Только скрывать их от других людей тоже недостаточно, поскольку это усиливает чувство собственного превосходства, что гораздо больше вредит душе, нежели алчность.

Вынужденный голод, проистекающий из крайней нищеты, совсем другого рода. Это состояние мы разделяем с тысячами миллионов других бедняков. Мы не изолированы друг от друга, напротив, возникает чувство общности. Более того, подобное страдание всегда сопровождается пониманием того, что многие находятся в еще более худшем положении, без надежды на изменение ситуации. Добровольное голодание хорошо, практикуемое совместно, как в Исламе. Голод во время Рамадана - это долг, исполнение которого не требует каких-то особых способностей. При этом богатые разделяют ощущения бедняков и осознают необходимость делиться своим богатством.

Ведя такой образ жизни, слушая лекции Успенского о космической незначительности человека и нашей несостоятельности как индивидуумов, я однажды получил приглашение на ланч в Литературном клубе от Рамзая МакДональда. Он стал лидером оппозиции и силой, с которой нельзя было не считаться. Эта встреча сохранилась в моей памяти, поскольку я впервые принял решение, основываясь на видении будущего, открывшегося мне на кладбище в Скутари годом раньше. После ланча мы поднялись по величественным ступеням и расположились на площадке под позолоченным Аполлоном, попивая кофе. МакДональд заговорил о том, что будущее человечества связано с тем умеренным социализмом, который представляет Второй Интернационал. Лейбористы придут к власти, но им потребуется молодой человек с разносторонним опытом. Особенная нужда была в человеке, разбирающемся в иностранных делах. Он вспомнил, как я агитировал за него на трагических дополнительных выборах в январе 1921, и подумал, что я мог бы стать подходящим кандидатом от лейбористов на следующих всеобщих выборах. Он слышал мои хорошие выступления в недавно открытом Институте международных дел. Если я пройду в Парламент и произведу там хорошее впечатление, он позаботится обо мне.

Его предложение имело смысл. Он мне нравился так же, как и Сноуденсы, и никакие силы не препятствовали мне принять это предложение. Но, глядя на степенных старших членов клуба, шествующих вверх и вниз по ступенькам, приветствующих МакДональда и с любопытством поглядывающих на меня, я почувствовал, насколько все это не вписывается в паттерн моей жизни. Тогда и еще в продолжении многих лет я страдал распространенной человеческой слабостью неумения говорить «нет». Я извинился, сославшись на нехватку денег для участия в выборах, но сказал, что ожидаю поправки своих дел. Он просил меня сообщить, когда я приму решение.

Необходимость выбора предстала передо мной неожиданно, через несколько дней после нашей встречи. Успенский объявил, что собирается устроить специальные встречи по средам. В это же время происходили заседания Института международных дел. Оставив последние, я бы быстро потерял авторитет знатока Ближнего Востока. Меня весьма вдохновлял разговор с Арнольдом Тойнбеем, поразившим меня потрясающим знанием внутренней подоплеки истории Оттоманской Династии, о которой я узнал преимущественно из первых рук, а он - читая книги. Его уверенность, что я мог бы писать статьи о Среднем Востоке, совместно с предложением Рамзая МакДональда, открывали привлекательные и волнующие возможности.

Я обсудил это предложение с миссис Бьюмон. Она отказалась как-либо влиять на мое решение, но, как я понял, она считала, что я должен заняться политикой. Ее многочисленные связи с лидерами старой либеральной партии, оппозиционной Ллойду Джорджу, могли бы мне помочь. Вечером в среду я пошел на занятие к Успенскому и затеял дурацкий спор об органической эволюции, которую он отрицал. Вооруженный фактами, почерпнутыми у Т. X. Моргана, я упомянул о мутациях - слово, которое Успенский не знал или делал вид, что не знал.

Я слышал свой голос, злой тон, замаскированный смирением, с которым я представлял свои возражения. На занятии присутствовало еще сорок-пятьдесят человек, и я ощущал их неприятие. Почти сорок лет спустя одна шотландская дама рассказала мне, что ненавидела меня в тот вечер и никогда не простила, что я спорил с Учителем.

В тот вечер я вышел из Ворвик Гарденс один. Я злился на себя из-за собственных тупых умствований, которые не приносили ничего хорошего. Я говорил себе: «Это пустая трата времени. Я больше не буду ходить на лекции Успенского и посвящу себя политике». Одновременно с этим в какой-то глубине сознания я понял, что должно произойти в действительности. Я уйду из Института международных дел. Напишу Рамзаю МакДональду, что не могу заниматься политикой. Брошу все и пойду за Гурджиевым и Успенским.

Этим планам не суждено было сбыться. В Лозанне открылись переговоры по выработке нового мирного соглашения с Турцией. Джон де Кэй заручился обещанием одного из знаменитейших юристов Америки, Самюэля Унтермайера, действовать как представитель наследников султана. Тут все мои намерения захлебнулись в потоке восторга, который у меня вызвал первый контакт с международным большим бизнесом и финансовым миром.

Я должен был встретить Унтермайера в Мюнхене и ответить на все имеющиеся у него вопросы. Я отправился первым же поездом, но, прибыв в Мюнхен, обнаружил, что Унтермайер собирается в Париж на собственном поезде. Он взял меня с собой. Его путешествие было блестяще обставлено, и тут я впервые столкнулся со странным явлением американской роскоши. Она существенно отличалась от спонтанной расточительности Гэквара из Барода, возможно, гораздо более состоятельного. Между Мюнхеном и Парижем Унтермайер переварил всю нашу историю. Он попросил меня начать с истории и географии оттоманской Империи, пройтись по династическим взаимоотношениям, рассказать о землях и концессиях Абдулы Хамида, политике и отношениях правительств союзников. Он сам прочел решение Высшего Религиозного трибунала, объявившего незаконной конфискацию собственности Абдулы Хамида Молодыми Турками.

К тому времени, как мы добрались до Парижа, он все обдумал. «Выиграть это дело может не трибунал, а только мировое общественное мнение», - заявил он. «И я намереваюсь обратиться прямо в этот трибунал». Он собрал международную пресс-конференцию - событие в то время новое и странное в Европе, пригласив множество корреспондентов ведущих американских и европейских газет. Он объявил, что наследники Абдулы Хамида наняли его представлять свои интересы и что крупные финансисты Америки готовы развивать их концессии во благо всем участникам. Потенциально богатства Ближнего Востока могли изменить экономическое равновесие в мире. Я слушал пораженный, как, словно по мановению волшебной палочки, он претворял в жизнь те идеи, которые только приходили мне в голову. Имя Унтермайера было связано с нашумевшей перекрестной проверкой Джона Д. Рокфеллера и Пьерпонта Моргана, и газеты были готовы напечатать любое слово, исходившее из его уст. Таким образом, за один вечер история Абдулы Хамида приобрела мировую известность.

Унтермайер отправился дальше в Лондон, а я остался в Париже и встретил не менее значительную фигуру в лице Уолтера Тигла, президента Standard Oil Company из Нью-Джерси, прибывшего в Париж несколькими днями позже и остановившегося в королевском номере в «Ритце». Сэм Унтермайер столь хорошо подготовил почву, что Уолтер Тигл без единого вопроса выразил готовность Standard Oil Company заплатить 100,000 $ наличными за права на концессии наследников и два с половиной процента прибыли компании, которая будет владеть концессиями. Я сказал, что, по-моему, мы можем договориться; он заверил меня, что доля наследников будет поддерживаться на постоянном уровне, даже если нефтяные интересы компании изменятся.

Позвонив де Кэю, я все ему рассказал. Тут он сделал главную ошибку, переоценив наши силы, и потребовал миллион долларов наличными и большую долю в Компании. Я ожидал некоторого торга, но, очевидно, Standard Oil Company собиралась заплатить столько и не желала торговаться, тем более, когда на нее давили. Уолтер Тигл сказал: «Передайте своему другу де Кэю, что он упустил свой шанс. И советую Вам, молодой человек, запомнить это и не пытаться впредь прыгать выше головы».

Я проводил Унтермайера в Лондон, но его интересовала уже другая схема. Он заявил, что, пока идет мирная конференция, делать нечего, и он попытается убедить Государственный департамент поддержать интересы американской компании Абдулы Хамида.

Эти события происходили в октябре 1922 года. В ноябре я уже был в Лозанне и остановился с миссис Бьюмон в отеле «Beau Rivage». Медленно и скучно тянулись обсуждения. На Рождество организовали грандиозные празднования, все делегаты были приглашены на костюмированный бал. Я оделся бедуином, а на голове была шапка, подаренная мне Шерифом Али Хайдаром. Хаим Наум-эффенди, главный рабби Турции, был важной закулисной фигурой. Греки чрезвычайно уважали его за осведомленность в мировых делах. Мы познакомились и сдружились случайно, поскольку вместе с одним японским бароном брали уроки танцев у одной русской дамы. Все это было нелепо, но не более, чем сама эта конференция. Исмет-паша, глава турецкой делегации, приехал с определенными полномочиями и не собирался уступать ни на йоту. Председательствующий лорд Карсон рвал и метал из-за собственной беспомощности. Исмет-паша был глуховат, причем его глухота очень зависела от предмета разговора. Четвертого февраля, входя в огромный бальный зал, я услышал, как лорд Карсон высказывает свой ультиматум: «Настал тот момент, когда тянуть время бесполезно. Делегации союзников пришли к соглашению, что не допустят дальнейших дискуссий». Я слишком хорошо знал, что итальянцы и французы в.едут переговоры за нашей спиной, и Исмет-паша также знал об этом. Его глухота стала полной. Карсон прервал конференцию. Когда он вернулся в Лондон, «Spectator» [«Очевидец»] написал: "В 1878 Дизраэли привез мир без славы; лорд Карсон привез славу без мира».

За трехмесячный период не было достигнуто соглашения по поводу такой мелочи, как статус Имперских Штатов, но плелись сложнейшие интриги и велись закулисные переговоры, касающиеся нефтяных и других концессий. Я поехал в Париж на встречу с Уолтером Тиглом, интерес которого к концессиям Абдулы Хамида вроде бы медленно возвращался. Воспользовавшись выходными, я отправился в Институт Гурджиева в Фонтенбло. Там была развернута бурная деятельность. Строительство Дома Обучения, предназначенного для практикования упражнений,, завершилось, и на следующей неделе планировалось его открытие. Здание построили практически из самолетного ангара, купленного Гурджиевым за бесценок. Ходило множество рассказов о тех невероятных переживаниях, которые испытывали его строители. Многие англичане оставались в Prieure всю суровую зиму. Там я впервые познакомился с Катериной Мансфилд за неделю до ее смерти. Гурджиев пытался лечить ее от туберкулеза, для этого она спала на сеновале над коровником. Ораг, ненадолго приехавший в Prieure, сказал мне, что намерен продать «New Age» и полностью посвятить себя работе с Гурджиевым.

Приподнятая, доверительная атмосфера в Prieure разительно отличалась от жалкого притворства Лозанны. Я хотел бросить все и остаться с Гурджиевым. С ним самим я говорил всего несколько минут. Представляя меня Катерине Мансфилд, он сказал: «Это друг одного турецкого князя, моего друга». Я боялся, что она заговорит о книгах, так как не читал ни слова, написанного ею. Вместо этого она сказала: «Почему бы Вам не привести сюда вашего турецкого князя? Здесь он найдет все, что ищет». У нее был такой голос, что я преисполнился решимости последовать ее совету. Гурджиев пригласил меня остаться на следующую неделю и присутствовать на открытии Дома Обучения, для чего готовилась специальная церемония. Дела заставили меня вернуться в Лозанну, так я пропустил драматический момент смерти Катерины Мансфилд и открытие Дома Обучения, не удалось мне и привести в Prieure князя Сабахеддина. Он и Катерина Мансфилд каким-то образом связаны в моей памяти, возможно, той утонченностью, присущей им обоим, которая слишком тонка для этой земли.

Возвращаясь в Париж ранним утром в понедельник, я говорил себе: «В этом весь ты - занимаешься менее важными делами и уходишь от того, что тебе наиболее необходимо». Хотелось бы оставить все и пожить в Prieure. Но, к несчастью, у меня совсем не было денег, а я знал, что все живущие там делают большие денежные взносы.

Вернувшись в Лозанну, я обнаружил, что поддержка американцев, на которую мы так надеялись, значит не больше, чем надежда на торжество справедливости. Пятого февраля конференция была закрыта, и я вернулся в Англию. Правительство Бонара разваливалось. Премьер-министр ушел в отставку и был заменен Станли Болдуином. Восходила звезда МакДональда, но я уже сжег все мосты. Были основания полагать, что британская политика станет более конструктивной. Я узнал также, что турецкая и американская делегации в Лозанне договорились о соблюдении частных прав, включая права имперской семьи.

22 апреля, ровно год спустя после подписания соглашения с князьями, я вернулся в Лозанну. Ситуация значительно изменилась. Государственный департамент гарантировал Честерскую концессию и склонялся к тому, чтобы оставить все как есть. Инициатива перешла к итальянцам. Синьор Моргана, итальянский делегат, настолько расположил к себе Исмет-пашу, что остальные вынуждены были признать его главенство. Я несколько раз встречался с Исмет-пашой, чья поддержка в нашем деле была бы неоценимой. К сожалению, Турецкая Национальная Ассамблея в Анкаре только что обнародовала закон, согласно которому любые попытки восстановления султаната жестоко преследовались. Исмет-пашу мало трогали мои уговоры, что лучше гарантировать право князей, чем ждать, пока они, обездоленные, будут искать защиты на стороне.

Шансов быть услышанным у меня почти не осталось, когда американская делегация потеряла к нам интерес после гарантирования положения их нефтяных и железнодорожных компаний. Тем не менее, с помощью старого знакомого, младшего члена турецкой делегации, нам удалось изменить ужасный пункт Севрского Соглашения, дававший имперские привилегии странам-победителям, на нейтральную формулировку, гласившую: «Юридические основы и права, изложенные в кодексе гражданского права не будут изменены». Это оставляло нам возможность доказать права принцев, опираясь на турецкие законы, и это было лучшее, на что мы могли надеяться.

Как только 8 июня было достигнуто мирное соглашение, я немедленно отправился из Лозанны в Лондон. Джон де Кэй, хотя и не присутствовал на переговорах, финансировал нашу неофициальную делегацию. По возвращении в Лондон у нас осталось совсем мало денег, я не представлял себе, как мы сможем противостоять законникам полдюжины государств, от Триполи и Греции до Ирака и Палестины. После восьмимесячного политического маневрирования я проникся непреодолимым отвращением ко всему этому. Я видел, как за короткое время средства приобрели большее значение, чем цель. Я потерял связь с теми духовными целями, которым, как я считал, служит вся моя деятельность.

Успенский, выслушав рассказ о моих переживаниях, посоветовал мне на некоторое время отправиться к Гурджиеву в Фонтенбло.

 

Глава 10

В Фонтенбло с Гурджиевым

В Фонтенбло я поехал один. Миссис Бьюмон считала своим долгом присоединиться к больной матери в Даксе, недалеко от Биаррица, где та проходила лечение. Я писал ей каждый день и, так как она сохранила все письма, могу до мельчайших подробностей восстановить события, связанные с моим пребыванием в Prieure. Там произошло так много всего, что, полагаясь лишь на свою память, не могу поверить, что прошло только тридцать три дня.

За время пути я очень устал и чувствовал себя не в своей тарелке. В Лондоне ходило много рассказов о трудностях жизни в Prieure. Ораг, критик и журналист, блестящий мыслитель, никогда не работавший руками, приобрел мощные мускулы и грубую кожу рыбака и крестьянина. Морис Николл, психоаналитик, покинул толпу своих почитателей на Харлей-стрит и превратился в рабочего, а его жена в служанку. Состоятельные и именитые члены группы Успенского были в шоке, поняв, что им нравится работа поварят и посудомоек. Я был не готов к такой жизни, но чувствовал крайнюю необходимость вырваться из той духовной тюрьмы, в которой оказался.

За восемь месяцев, прошедших после моего приезда, Prieure сильно изменился. Построили Дом Обучения и начали работу над русской баней. В Доме Обучения царила атмосфера, напомнившая мне мевлевскую текку за Адрианопольскими воротами Истамбула. Но это было лишь первое впечатление, очень скоро рассеявшееся: во всем чувствовался Гурджиев и только Гурджиев. Здание насчитывало около сотни футов в длину и тридцать в ширину с возвышением на одном конце и низкой галереей 10-12 футов шириной, окружающей пространство, где на подушках, брошенных прямо на земляной пол, кружком сидели ученики. Напротив возвышения размещались две ложи, частично скрытые занавесками, из-за которых мадам Островская, жена Гурджиева, обычно наблюдала за «занятиями». По углам били фонтаны, а вручную разрисованные окна напоминали цветное стекло. Раньше это помещение казалось скорее декорированной сценой. Теперь же оно приобрело столь сильные и определенные черты, что никто из вошедших туда не мог противостоять его воздействию.

В субботу, в день моего прибытия, упражнения исполнялись в тех же белых костюмах, что я видел в Константинополе, были допущены посетители из Парижа. Представлялись те же ритмические движения и ритуальные танцы. Были также и различные демонстрации телепатического общения, сильно поразившие меня в тот раз; позднее мне показали трюк, посредством которого они исполнялись.

Русских насчитывалось двадцать пять-тридцать человек и примерно столько же гостей-англичан. Французы и американцы в тот раз отсутствовали, а русские и англичане практически не разговаривали в основном из-за языкового барьера.

Мне в этом отношении повезло больше. По прибытии меня приняла мадам де Гартман в элегантной гостиной на первом этаже замка и сообщила, что Георгий Иванович, так Гурджиева называли русские, встретится со мной сегодня же после обеда. Мы говорили по-турецки без переводчика. Он спросил о князе Сабахеддине и тут же заговорил о различии между Бытием и Знанием, словно бы продолжая наш разговор в Куру Чешм двухгодичной давности. Я записывал все беседы с ним, поэтому почти дословно привожу их даже после всех этих лет.

Он сказал: «У Вас уже слишком много знаний. Они останутся теорией, если Вы не научитесь понимать не умом, а сердцем и телом. Сейчас бодрствует только Ваш ум, тело и сердце спят. Продолжая в том же духе, Вы добьетесь, что заснет и Ваш ум, и никогда в Вашу голову не придут новые мысли и идеи. Пробудить чувства Вы не в силах, но Вы можете разбудить тело. Став хозяином своего тела, Вы начнете постигать Бытие.

Для этого взгляните на тело как на слугу. Оно должно подчиняться Вам. Оно невежественно и лениво - научите его работать. Если оно сопротивляется, будьте к нему безжалостны. Помните, что Вас двое - Вы и тело. Став хозяином своего тела, Вы обретете власть над чувствами. Теперь Вам не подчиняется никто: ни тело, ни чувства, ни мысли. Но с мыслей Вы начать не можете, потому что не можете отделить себя от них.

Этот Институт создан, чтобы помогать людям работать над собой. Можно работать много или мало, как угодно. Люди приходят сюда по разным причинам и получают то, что ищут. Любопытных мы удивляем. Для ищущих знание мы устраиваем научные опыты. Но если вы пришли за Бытием, то должны работать над собой. Никто не в силах сделать эту работу за вас, но вы не можете создать для себя условия. Условия создаем мы».

Я сказал, что устал от самого себя и хочу измениться. Он ответил: «Начните с начала. Поработайте на кухне, потом в саду, покуда не научитесь владеть своим телом». На вопрос, надолго ли я останусь, я сказал, что не знаю, это зависит от мирного соглашения с Турцией. Он не проявил никакого интереса и подвел итог: «Это не имеет значения. Начинайте, а там посмотрим».

Я был представлен русскому средних лет, доктору Черноволу. Он чем-то напоминал мне Гурджиева, но с более внушительной длинной бородой и менее впечатляющей головой. Он показал мне мою комнату: маленькая клетушка в служебной части замка. Мебели было мало, а грязи много. В первый день я был предоставлен самому себе и бродил по саду. Позади замка был обычный сад с прудами, полными водяными лилиями. За ним шла узкая липовая аллея, с широким проходом посередине и скамейками на каждой стороне, окружавшими небольшие лужайки. Аллея заканчивалась большим круглым прудом. Справа был Дом Обучения, слева - каменоломня, предназначенная для строительства русской бани. Там же находились небольшие загончики с коровами, овцами, козами и большое огороженное место для кур; свиней не было. За загонами в направлении Сены поля заканчивались лесом с огромными елями, буковыми деревьями и дубами. Через лес дорога вела к огромной лесопилке, где строительный лес распиливали на доски.

На третий день я отправился работать на кухню. Я догадался, что некоторые идеи Гурджиев почерпнул у дервишей, потому что, например, в мевлевской текке каждый новый член Дедеджиана проходил двадцать одну ступень служения общине. Первым заданием неофиту была работа на кухне.

Я ничего не знал о кухонных делах, равно как и вообще о домашнем хозяйстве. Для начала мне велели вымыть на кухне и в буфетной пол. Там было довольно грязно, и я вылил туда море горячей воды, с гордостью наблюдая ту легкость, с которой от пола отставала грязь. Неожиданно я понял, что не имею понятия, как собрать всю ту воду, которая затопила пол. В этот момент на высоком пороге появилась мадам Успенская, вся в черном, с темными каштановыми волосами и блестящими глазами. Я не видел ее более двух лет, со времени наших встреч на острове Принкипо. Она хихикнула, как девочка, кинула на пол ворох кухонных тряпок, встала на колени и принялась вытирать воду и выжимать ее в ведро.

Я ощутил всю свою несообразительность, потому что не смог догадаться о столь простом действии, и тут же принялся за дело. Каждый день набиралось с десяток таких простых уроков, больно сталкивающих мое практическое невежество и ментальные амбиции. В мои обязанности на кухне входила раздача завтрака до восьми утра, когда люди возвращались с утренних работ. В первые же три дня я узнал такое о человеческой природе, о чем едва ли мог подозревать. Еды было в обрез, а все были голодны. Порций хлеба, масла, джема и каши хватало примерно двум третям присутствующих. Отвратительный напиток, называемый «кофе», по-моему, приготавливался из желудей по особому рецепту Гурджиева.

Те, кто раньше приходил с работы, брали себе больше положенного. Собирая тарелки и ложки, я слушал и наблюдал. Я едва ли мог поверить, что эгоизм, равнодушие и злоба, обычно глубоко скрытые, проявляются столь явно во время обычного завтрака. Я начинал понимать, что имел в виду Гурджиев, говоря, что все в Институте создает условия для работы.

Однажды вместо оттирания пола, мне велели растирать в ступке корицу. Мне рассказали, что в то время Гурджиев не ел ничего, кроме молотой корицы и сметаны. Ни дня не проходило без разнообразных, неожиданных, часто необъяснимых тсобытий.

Через несколько дней меня перевели на лесопилку. Там главенствовал Александр де Зальцман. Огромную двуручную пилу длиной около двенадцати

футов держали двое, причем один находился в весьма неустойчивом положении, а второй в глубокой яме. Стволы деревьев восемнадцати дюймов в диаметре распиливались на доски толщиной три дюйма. Работа была изнурительная, на солнцепеке. Де Зальцман задавал темп. Он так ловко передвигал огромные бревна багром, что я поинтересовался у одного из русских, где он этому научился. Тот уверенно ответил: «Всю свою жизнь он прожил в Кавказских лесах и до войны служил лесным инспектором». В действительности, оказалось, что он был знаменитым московским декоратором, а позднее помощником Жака-Далькрозе и никогда не держал в руках пилы, пока Гурджиев не научил его примерно за месяц до моего приезда. Овладевание совершенно новыми навыками за короткий срок было частью обучения в Гурджиевском Институте.

С лесопилки я отправился в каменоломню, где неимоверно тяжелый известняк из местного леса разбивали на куски для построения русской бани. Юный русский, которого называли Чехов Чехович, отвечал за эту работу. На второй день я должен был разбить огромный кусок известняка. Чехович сказал, что из него Гурджиев собирается сделать дверные и оконные перемычки в бане. Мы не могли вытащить его и решили разбить долотом и ломом. Часа два наши усилия не производили на камень никакого впечатления, как вдруг неожиданно появился Гурджиев, нарядно одетый. Позднее я узнал, что он только что вернулся из Парижа, где пробыл целую ночь. Ни говоря ни слова, он остановился на краю ямы и наблюдал за нами. Мы вновь набросились на камень. Внезапно Гурджиев скинул сюртук, взял молоток и долото у одного из русских, тщательно примерился, поставил долото и три-четыре раза ударил по нему молотком. Он обошел камень и опять ударил. Так он повторил не более десяти раз, когда огромный кусок, весивший, должно быть сотню фунтов, треснул и отвалился. Гурджиев еще несколько раз повторил эту операцию и в результате остался осколок вполовину исходного. Гурджиев сказал: «Поднимайте». Мы собрались с силами, и гора пошла наверх, а потом мы оттащили ее к бане.

Эта сама за себя говорящая демонстрация умения живо отпечаталась в моей памяти. Но история имеет продолжение. Спустя более двадцати пяти лет я сидел за столом с Гурджиевым в Париже, а Чехович, седой и плешивый, стоял перед нами. Гурджиев рассуждал о джиу-джитсу, говоря, что в Центральной Азии он научился более совершенному искусству, чем японское. Оно называлось физ-лез-лу, и он подумывал об обучении ему европейцев и искал подходящего тренера. В молодости Чехович был чемпионом по борьбе, так что естественно напрашивалась его кандидатура. Тут он обернулся к Чеховичу со словами: «А помнишь, в Prieure, когда мы строили русскую баню, ты не смог отломить кусок камня для дверного проема? Я наблюдал за тобой и понял, что ты не умеешь видеть. Так я оставил идею обучения европейцев физ-лез-лу».

Чехович, который восхищался Гурджиевым как если бы он был святым воплощением, замер и сказал: «Да, Георгий Иванович, я помню». Слезы потекли по его щекам. Я вздрогнул, полный сочувствия. Событие, завершившиеся через двадцать шесть лет, не только выявляло значение челове'ческой неумелости, но и пугающе подходило к моему собственному состоянию.

Работа начиналась в шесть утра и заканчивалась в шесть вечера с перерывами на завтрак и обед. Еда была невкусная и малосъедобная, за исключением субботних вечеров, когда устраивался праздничный ужин и дом был открыт для посетителей.

Думаю, никто, из работавших в Prieure в 1923 году, не сможет забыть то ощущение надежды и удивления, с которым мы ждали каждую новую работу, которую давал нам Гурджиев. Темпы были сногсшибательными. Несколько недель все работы проводились на фоне различных видов голодания. Затем начинались психологические испытания, которые проникали столь глубоко, что человеку казалось, что с него спали все покровы и он остался духовно обнаженным.

С голоданием связано одно происшествие, показывающее, сколь деликатным мог быть Гурджиев, если хотел. В Prieure был известный русский юрист, Рахмилевич, в прошлом глава Санкт-Петербургской адвокатуры. Он присоединился к Гурджиеву в 1911 году и пытался устанавливать порядки по праву старшего ученика. Однажды Гурджиев, входя в гостиную, услышал слова Рахмилевича, обращенные к другому русскому: «Я лучше знаю, что имеет в виду Георгий Иванович, потому что я на пять лет дольше, чем ты, нахожусь рядом с ним». Гурджиев спокойно заметил: «Рахмил, если тебе не стыдно за себя, постыдись хотя бы за меня. Ты делаешь из меня дрянного учителя, если после стольких лет знаешь так мало». Вскоре после этого было объявлено о периоде интенсивного голодания. Рахмилевич тайно спрятал немного еды в дупле. Несколько человек это заметили, но никто не сказал ни слова. В начале голодания каждому Гурджиев давал индивидуальную программу. Оставив Рахмилевича напоследок, он сказал: «Рахмилевичу голодание ни к чему, он и так слишком много знает». Я очень сочувствовал ему, так как понимал, что ради Гурджиева Рахмилевич пожертвовал всем, но не смог пожертвовать только собой.

После голодания Гурджиев перешел к ментальным упражнениям совместно с работой руками в саду.

Гурджиевская доктрина «сознательного труда и намеренного страдания» зачастую понималась до смешного буквально, что часто случается с европейцами и американцами, сталкивающимися с азиатской тонкостью. Когда я приехал в Prieure, ментальные упражнения проводились в виде заучивания длинных списков тибетских слов. Дамы, в основном англичанки среднего возраста, должны были выкорчевывать корни больших деревьев, срубленных мужчинами. Задача была невыполнимой, если только не использовать лебедки или не выкапывать глубоких ямок. Дамы усаживались в небольшие ямки и начинали копать землю вокруг себя небольшими лопатами или, за недостачей инструментов, столовыми ложками, выбрасывали назад землю, как куры, копошащиеся в мусорной куче. За браслеты или наручные часы были заткнуты бумажки, в которые каждые несколько минут дамы тайком заглядывали. Похожие на тревожных наседок, дамы бормотали слова. Глядя на них, я удивлялся, чего они ищут в Фонтенбло. В их искренности я не сомневался, но куда они дели свой здравый смысл?

Гурджиев безжалостно избавлялся от тех, кого не хотел видеть. Он вызывал и одновременно считал отвратительным то тупое обожание, которое превращало каждый его жест и слово в символы вечной истины. Одна дама практически сходила по нему с ума, и он жестоко подшутил над ней, показывая всем нам, что нельзя доверять никому, особенно ему самому.

Каждую субботу, после ланча, все работы прекращались и начинались приготовления к еженедельному празднику и приему гостей. После обеда на террасе замка подавали традиционный английский чай. Однажды к нему было мороженое, приготовленное из свежих сливок от наших собственных коров. Гурджиев прохаживался между нами своей лишенной всякого усилия походкой, отличающей его от других людей. Подойдя к столику этой дамы, он сказал: «Вы не знаете, как получить от мороженого наибольшее удовольствие. Надо полить его горчицей». Она послушно поднялась и пошла в дом за баночкой с горчицей. Когда она вернулась, Гурджиев, указывая на нее, сказал громовым голосом: «Вы видите перед собой круглого идиота. Все время она идиот. Зачем Вы здесь?»

Бедняжка покраснела и разрыдалась. Она собрала вещи, уехала, и никто ее больше не видел.

В другой раз молодой американец по имени Метц, также страдавший безудержным преклонением перед Гурджиевым, получил задание поставить новую фару на машину Гурджиева. В этот вечер Гурджиев собирался в Париж. Выведя машину из гаража, он обнаружил, что фара не заменена, и крикнул Метцу, чтобы тот садился на бампер и держал лампу всю дорогу до Парижа. Метц безропотно сидел на крыле, пока Гурджиев не столкнул его, сопроводив своим любимым словом: «Идиот!»

Концертирующий пианист Финч, обладатель самых прекрасных рук, которые я когда-либо видел, заботящийся о них так, словно они были бесценным сокровищем, приехал в Prieure. Его послали ухаживать за курами. Дни шли за днями, а вместе с этим росла его тревога. Наконец, он сказал Гурджиеву, что куры стали нестись хуже, с тех пор как он за ними присматривает. Гурджиев возразил: «Конечно. Потому что Вы их не любите. Они хорошо несутся у тех, кто их любит. Научитесь любить их».

На следующий день, проходя мимо курятника, я увидел несчастного Финча, который в замешательстве рассматривал кур, пытаясь их любить, но не имея ни малейшего представления, как это сделать.

Каждый вечер, после ужина, начиналась новая жизнь. Никто не спешил. Некоторые гуляли в саду. Другие курили. Около девяти вечера мы по одиночке или парами и тройками направлялись к Дому Обучения. Уличная обувь оставлялась снаружи, на ноги одевались мягкие туфли или мокасины. Мы тихо рассаживались, каждый на свою подушку, образуя круг. Мужчины садились справа, женщины слева; но никогда вместе.

Некоторые поднимались на сцену и начинали выполнять ритмические упражнения. По прибытии каждый из нас мог выбрать себе учителя по движениям. Я выбрал Василия Ферапонтова, молодого русского, высокого, с длинным прилежным лицом. Он носил пенсне и походил на вечного студента Трофимова из «Вишневого сада». Он был замечательным инструктором, хотя и не лучшим исполнителем. Я очень ценил его дружбу, продолжавшуюся вплоть до его смерти десятью годами позже. Во время одного из первых наших разговоров он говорил мне, что, наверное, умрет молодым.

Упражнения были похожи на те, что я видел в Константинополе три года назад. Новые ученики, такие, как я, для начала выполняли набор так называемых шести обязательных упражнений. Я находил их восхитительными и очень старался побыстрее их освоить, чтобы присоединиться к работе всей группы.

В это время Гурджиев занимался подготовкой специального класса, состоящего в основном из одних русских, для общественных выступлений. Общая группа могла изучать любые новые упражнения, но не принимала участия в специальном обучении демонстрационного класса.

Гурджиевский метод создания новых упражнений отличался той живой спонтанностью, которая была одним из секретов его учительского мастерства. Пока новички упражнялись на сцене, несколько русских собирались вокруг рояля, за которым сидел Томас де Гартман с высоко поднятой, как у птицы, лысой головой. Гурджиев выстукивал ритм на крышке рояля, затем напевал мелодию или наигрывал ее одним пальцем, а затем удалялся. Гартман развивал тему, соответствующую ритму и мелодии. Если он ошибался, Гурджиев прикрикивал на него, а Гартман неистово огрызался.

Затем старшие выстраивались в линии, а мы стояли по бокам и смотрели или сидели на своих местах на полу. Гурджиев показывал позы и жесты сам, или, если они были чересчур сложны, включали различные перемещения линий или позиций, он обходил всех и ставил каждого ученика в нужную позу. Начинались яростные споры. Сцена становилась ареной споров, жестикуляций и криков, пока ученики пытались выучить последовательность движений. Внезапно Гурджиев выкрикивал властную команду, и все стихало. Короткое объяснение, и Гартман начинал играть тему, к тому времени уже разработанную в целое произведение. Иногда результат был потрясающим: как по волшебству возникал прекрасный ансамбль, никогда не существовавший ранее. В другой раз задание оказывалось слишком сложным, и ряды разбивались, чтобы вновь и вновь работать в последующие дни.

Кроме этих упражнений, много времени отдавалось ритмам, исполняемым ногами под музыку, импровизируемую Гартманом. Иногда Гурджиев применял свое знаменитое стоп-упражнение. В любой момент дня иночионмог крикнуть: «Стоп!», и все, услышавшие этот крик, должны были в тот же момент замереть. Сначала фиксировался глаз на предмете прямо перед собой, тело замирало в том самом положении, в котором оно находилось при даче команды, и мысли оставались теми же. Всякое произвольное движение прекращалось. Стоп мог длиться несколько секунд, пять, десять минут или больше. Поза могла быть неудобной, болезненной, даже опасной, но будучи прилежными и искренними, мы не делали ничего для ее облегчения. Мы ждали, пока Гурджиев крикнет «Давай!» или «Продолжай!», и возвращались к прерванным делам.

Ритмические упражнения часто были столь сложными и неестественными, что я отчаялся их освоить. Но постепенно происходили маленькие чудеса. После многих часов бесполезной и сводящей с ума борьбы тело неожиданно сдавалось, и получалось невозможное движение. Работа в Доме Обучения длилась до полуночи, а зачастую и дольше, поэтому мы редко спали больше трех-четырех часов до начала нового рабочего дня. Около полуночи Гурджиев провозглашал: «Кто хочет спать, может идти спать». Уходили один-два человека, но подавляющее большинство оставалось, зная, что наиболее интересные объяснения и демонстрации начинались после завершения обычной работы.

Иногда Гурджиев читал лекции. Они были значительными событиями, поскольку каждая была направлена на лучшее понимание всех тех необычных вещей, которые с нами происходили. Одну лекцию я запомнил дословно.

Как-то вечером майор Пиндер, офицер английской разведки, познакомившийся с Гурджиевым в Тифлисе в 1919 году, очень хорошо знавший русский и служивший Гурджиеву переводчиком, объявил о предстоящей лекции. Мы собрались в Доме Обучения в обычное время, но вместо упражнений уселись в кружок на подушки. Время шло: десять часов, одиннадцать, полночь. Наконец прибыл Гурджиев, явно только что приехавший из Парижа, в сопровождении мадам Островской, мадам Успенской и майора Пиндера. Он стоял и долго смотрел на нас, затем сказал по-английски: «Терпение - мать Воли. Если у вас нет матери, как вы можете родиться?» С эти словами он ушел. Эта лекция произвела на меня сильнейшее впечатление, поскольку я знал, что мне недостает терпения и воли.

Я могу привести только несколько происшествий из десятков, случавшихся каждый день и вызывавших ощущение сверхнапряжения, срывавшего все психологические защиты, с которыми люди жили в обычной жизни. Некоторые сходили с ума. Были даже самоубийства. Многие в отчаянии сдавались. Другие были столь потеряны в своих собственных мечтаниях, что едва замечали те необычные условия, в которых они жили.

Примерно через две недели после моего приезда я серьезно заболел, в основном из-за обострения моей дизентерии, которой я заразился в Смирне четыре года назад. Я буквально воспринял Гурджиевские слова о том, что надо игнорировать возражения моего тела, и заставлял себя работать еще больше, чем остальные. Стояла засуха, и каждый вечер мы дополнительно должны были поливать огород, от которого в большой степени зависело наше пропитание. Я заприметил ручей всего в сотне ярдов от огорода, уровень воды в нем позволял использовать его для орошения. Я поделился этим с несколькими учениками, которые были возмущены предложением как-то облегчить нашу работу. Вскоре в огород зашел Гурджиев, и с замиранием сердца я спросил, могу ли устроить оросительные каналы подобно тем, что мы использовали в Анатолии. Он согласился без разговоров. На следующий день я построил запруду и начал рыть канал, но он должен был проходить по возвышению, и я понял, что уйдут недели на то, чтобы закончить его, работая в то небольшое свободное время, которое у меня было после ланча. Однако я посоветовался с Гурджиевым, и на следующий день он пришел в огород и устроил целое представление, говоря о тупости тех, кто носит воду, когда так близко есть ручей. Все принялись за работу, и на следующий день оросительная система была, в действии. Потом я слышал, как Гурджиев рассказывал о ней как об особой системе, о которой он узнал в Персии, и она стала одним из достопримечательностей Prieure, доказательством непреходящей Гурджиевской мудрости.

День ото дня мне становилось все тяжелее и тяжелее вставать с кровати по утрам, мое тело высохло от тяжелой работы на солнцепеке. Я очень ослабел от постоянного поноса, но как-то еще держался.

Наконец настал день, когда я просто не смог встать. Меня тряс озноб, состояние было самое жалкое; чувствуя, что сдаюсь, я сказал себе: «Останусь сегодня в постели», как вдруг понял, что мое тело встает. Я оделся и, как обычно, отправился на работу, чувствуя в то же время, что меня ведет Высшая Воля, а не моя собственная.

Все утро мы работали. В тот день я не мог завтракать. Вместо этого я лег на землю, раздумывая, умираю ли я уже или еще нет. Гурджиев как раз решил проводить занятия на свежем воздухе после обеда в липовой аллее. Ученики стали собираться под липами, я присоединился к ним. Пришли Гурджиев и Гартман. Из Дома Обучения шестеро человек вынесли роял. Я был одним из них и споткнулся, и чуть не потянул за собой остальных. Я весь горел и был жалок.

Мы начали работать над новым сложнейшим упражнением, с которым не могли справиться даже опытные русские ученики. Структура упражнения была символически изображена на доске: голова, ноги, руки и туловище должны были совершать ряд независимых движений. Для нас это было просто издевательством.

Гурджиев разозлился и остановил нас, сказав, что мы должны заняться ритмами. Гартман заиграл один ритм за другим. Надо было работать ногами. На меня навалилась страшная слабость, каждое движение давалось наивысшим волевым усилием. Один из англичан остановился и сел. Затем другой, и еще один. Вскоре я перестал что-либо понимать, кроме ритма и собственной слабости. Я повторял: «Еще одно движение, и я остановлюсь». Гартман продолжал. Один за другим сели все английские ученики и большинство русских женщин. Осталось шестеро или семеро мужчин и Жанна де Зальцман.

Гурджиев стоял, внимательно наблюдая за нами. Время потеряло значение до и после. Не было настоящего и будущего, только агония, заставляющая двигаться мое тело. Постепенно я понял, что Гурджиев сосредоточил все внимание на мне. Это было немое требование и в то же время ободрение и обещание. Я не должен был сдаться - даже если это убьет меня.

Внезапно я наполнился потоком безграничной силы. Мое тело словно бы превратилось в свет. Я не ощущал его в обычном смысле. Исчезли усилия,

боль, слабость, даже вес. Я чувствовал огромную благодарность, обращенную к Гурджиеву и Томасу де Гартману, но они уже тихо ушли, увели с собой учеников и оставили меня одного. Меня охватило ранее неизвестное мне блаженство. Оно отличалось от экстаза сексуального единения, поскольку было свободно и оторвано от тела. Оно было похоже на веру, которая движет горами.

Все пошли в дом пить чай, но я отправился в огород, взял лопату и принялся копать. Копание является испытанием наших физических возможностей. Сильный мужчина может копать очень быстро, но недолго, или долго и медленно. Но никто не может заставить свое тело копать долго и быстро без специальной подготовки. Я хотел испытать силу, наполнившую меня, и принялся под палящими лучами полуденного солнца копать, и копал около часа со скоростью, которую раньше я выдерживал в течение двух минут. Я не чувствовал усталости или напряжения. Мое слабое, непокорное, страдающее тело стало сильным и послушным. Понос прекратился, ушли и те мучительные боли, которые несколько дней преследовали меня. Более того, мой ум был ясен, как это изредка бывало со мной раньше, но случалось не по моей воле. Мысленно я вернулся на Вшвную дорогу Пера и обнаружил, что могу осознавать пятое измерение. Выражение «мысленный взор» приняло новое значение, когда я «увидел» вечностные паттерны каждого предмета, на котором я останавливал взгляд. Я посмотрел на деревья, растения, вод)', текущую в канале, даже на лопату и, под конец, на свое тело. Я увидел изменяющееся взаимодействие между «мной» и «моим паттерном». При изменении состояния сознания я и паттерн то приближались, то отдалялись друг от друга. Время и вечность были условиями нашего опыта, а гармоничное развитие человека, к которому вел нас Гурджиев, было секретом истинной свободы. Помню, я сказал вслух: «Теперь я понимаю, почему Бог от нас прячется». Но даже сейчас я не могу восстановить то прозрение, которое лежало за этими словами.

Во время нашей первой встречи в Куру Чешм Гурджиев сказал, что недостаточно знать, что другой мир существует, надо уметь входить в него по желанию. Сейчас я жил в Вечности и потерял связь со Временем. Я понял, что жизнь гораздо разнообразнее, чем может помыслить наш ум.

Ученики стали возвращаться в сад для вечерней поливки. Я перестал копать и отправился в лес. Я миновал каменоломню, лесопилку и пошел вверх по дороге, уходящей за Авон. Большие деревья, серые скалы, безоблачное небо и жужжание вечерних насекомых соответствовали моему внутреннему состоянию. Я не различал внешнего и внутреннего; все было там, где было, а не внутри, снаружи или где-нибудь еще. Я не хотел испытывать или доказывать, я хотел быть тем, кто я есть.

Огибая большую серую скалу, я столкнулся с Гурджиевым. Наша встреча казалась неизбежной, хотя я никогда не бывал в этой части леса раньше. Без всякого вступления он заговорил об энергиях, которые работают в человеке.

«Для работы над собой нужна энергия. Ни один человек не может совершать усилия без потребления этой энергии. Мы можем назвать ее Высшей Эмоциональной Энергией. Каждый человек естественным путем производит небольшое количество этой энергии ежедневно. При правильном использовании это позволяет человеку многого добиться на пути к самосовершенствованию. Но он может достичь только определенной точки. Настоящая полная трансформация Существа, необходимая человеку, решившему исполнить свое предназначение, требует большей концентрации Высшей Эмоциональной Энергии, чем та, которая достается ему естественным путем.

В мире есть люди, но их очень мало, которые связаны с Великим Хранилищем, или Накопителем энергии. Этот резервуар неисчерпаем. Те, кто связаны с ним, могут помочь другим. Предположим, что человеку нужно сто единиц энергии для трансформации, а у него есть только десять единиц, и больше он сам сделать не может. Он беспомощен. Но с помощью кого-то, кто связан с Великим Накопителем, он может занять еще девяносто. Тогда его работа становится эффективной».

Произнеся все это, он остановился и, глядя мне в глаза, сказал: «Те, у кого есть такая способность, принадлежат к высшей касте человечества. Придет день, когда ты сможешь стать одним из них, но тебе придется ждать много лет. До сегодняшнего дня ты знал обо всем этом теоретически, но сегодня ты испытал это на себе. Когда человек испытывает опыт Реальности, он отвечает за то, что делает в жизни. «

Он добавил, что через день-два собирается обсудить со мной свои планы на будущее и скажет мне, какое место смогу я в них занять, если захочу. Я не задавал вопросов. В эти мгновения я потерял всякое желание узнать больше и продолжал жить тем событием, которое так чудесно произошло со мной. Гурджиев ушел, не сказав больше ни слова, а я продолжал гулять по лесу.

Я вспомнил лекцию Успенского. Он говорил об узких рамках, ограничивающих наши функции и добавил: «Легко убедиться, что мы не контролируем свои эмоции. Люди воображают, что злятся или радуются по своему желанию, но никто не может по желанию удивиться». Вспомнив эти слова, я подумал: «Я удивлюсь». Мгновенно меня захлестнула волна изумления не только перед собственным состоянием, но и перед всем, что я видел или о чем думал. Каждое дерево было столь уникальным, что я чувствовал, что смогу гулять и гулять по лесу и никогда не устану удивляться. Затем я подумал о «страхе». Тут же я содрогнулся от ужаса. Страхи, которым не было названия, окружали меня со всех сторон. Я подумал о «радости», и мое сердце забилось от восторга. Затем ко мне пришло слово «любовь», я наполнился столь тонкими ощущениями нежности и сострадания, что я понял, что и представления не имел о глубине и силе любви. Через некоторое время ощущение стало слишком сильным, словно я все глубже погружался в тайны любви, и наконец, показалось, что еще чуть-чуть и я откажусь от этого существования. Я хотел освободиться от этой силы, чтобы понять, что я выбираю, и в тот же момент она покинула меня. Тут я вновь стал видеть своими глазами и думать по-своему и мне припомнилось двустишье Блэйка:

Grown old in love, from seven till seven times seven, I oft have wished for hell for change from heaven. Выросший в любви, с семи до семижды семи лет, Я часто желал, чтобы этот рай сменился адом.

Я понял, что для Блэйка здесь была не игра слов, но выражение реального переживания. Я знал, что в мире, куда я попал, не было одиночества, поскольку все, входящие в Источник Вечности, становились братьями. Я чувствовал себя спокойным, мысли были ясными, я осознавал свое тело, но был полностью «вне его». Я прекрасно помнил свои ощущения 21 марта 1918 года - меня так же не волновала возможность разрушения моего тела.

Вечером в Доме Обучения мы работали над тем же сложнейшим упражнением, которое сбило меня с толку днем. Теперь я понимал, как его следует выполнять. Один ритм должен исполняться только моим телом. Для другого нужно слушать музыку и отдаться ей. Третий я должен был удерживать в уме. Единство движений возникало от того чувства, которое они вызывали. Я смог разделить все три силы в себе, поэтому легко выполнил упражнение. Я не хотел, чтобы кто-нибудь заметил, что я могу сделать упражнение, что также меня удивило, поскольку я хорошо знал о своем глупом тщеславии и желании похвастаться своими успехами перед другими.

Вскоре Гурджиев остановил упражнение и велел принести большую черную доску. Он начал рисовать диаграмму, представляющую человеческое тело и его основные функции. К этому он добавил ручки и блоки различных видов и размеров. Затем он начал объяснение по-русски, и я обнаружил, что могу с легкостью следовать за его словами и даже замечал ошибки перевода Пиндера. Я понял, что Гурджиев показывал, как способность работать зависит от связи с источниками энергии внутри и вовне нас. Все, что он говорил, проясняло мой опыт. Объяснения' Гурджиева доходили до меня прямо, как если бы шли изнутри меня, а не с помощью слов и слуха. Значимость его слов далеко превышала мою ситуацию: я увидел все человечество, жаждущее ту энергию, которая текла через меня. Гурджиев говорил о Великих Вечных Накопителях, с которыми связаны священные существа, приходящие на землю для помощи человечеству. Затем он перешел к другой диаграмме, показывающей, как Воля Бога в творении работает с энергиями различной плотности и тонкости. Я мог видеть, что такие источники действительно существуют, и осознал великую ошибку человечества, потерявшего связь с ними.

После лекции слушатели разошлись и отправились спать. Я вышел в сад. Стояла жаркая сверкающая ночь. Уснуть казалось невозможным. Вновь неожиданно передо мной возник Гурджиев. Он произнес по-английски: «Время спать». Я возразил по-турецки, что спать не могу. Он ответил, что могу и ничего не потеряю, уснув. Я вернулся в свою комнату, лег в постель и тотчас же заснул. На следующее утро от моего опыта не осталось ничего, кроме воспоминаний и уверенности, что однажды я не только попробую, но и овладею силой, связывающей меня с Великим Накопителем, наделяющим человека столь потрясающими способностями.

Лекция Гурджиева имела одно интересное следствие. На следующий день ко мне подошли Морис Николл и остальные, сказав, что не поняли, к чему вчера клонил Гурджиев, но как-то догадались, что я следовал за его словами. Я попытался объяснить и обнаружил, что не помню из лекции ни слова и не могу рассказать о том, что пережил за вчерашний день. Это был наиболее потрясающий и важный день моей жизни, но я не мог поделиться этим с другими. Я смог воспроизвести диаграмму, которая помогла мне тридцать лет спустя в «Драматической Вселенной» дать описание процессу творения, который, в противном случае, остался бы за пределами моего понимания.

Два или три дня спустя после этого потрясающего опыта, Гурджиев как-то утром пригласил меня поехать с ним в Мелун по делам. На обратном пути он поехал через лес, и мы выехали на расчищенный участок в сотне или более футов над замком Prieure. Он сказал, что здесь его любимый вид, мы сели, и он стал говорить о своем желании купить еще землю и построить обсерваторию. Он рассказывал, как много интереснейших фактов о движении планет проглядела современная астрономическая наука, поэтому он хочет продолжить исследования, начатые им в Центральной Азии тридцать лет назад. Я не имел понятия о его возрасте, полагая, что ему должно быть шестьдесят или семьдесят, хотя выглядел он гораздо моложе. Он говорил о себе то как о старике, то хвастался своей молодостью и жизненной силой. Невозможно было с уверенностью сказать, когда он говорил серьезно, а когда шутил.

Как бы там ни было, я совершенно серьезно воспринял его планы об обсерватории и научных исследованиях. Они запали мне в душу и я задумывался, не подшучивает ли надо мной Гурджиев.

Возвращаясь в Prieure, я был преисполнен гордости от того, что Гурджиев посвятил меня в свои тайные планы. Меня ждало письмо с новостью, которой я давно ожидал, - миссис Бьюмон приезжала через два дня. Гурджиев спрашивал меня о ней и заверил меня, что она будет желанным гостем, но почему-то она долго не могла решиться. Оказалось, что я так живо описал суровые условия жизни в Prieure, что она засомневалась, выдержит ли она их и не хотела стать причиной моего преждевременного возвращения.

В конце августа она наконец приехала. Гурджиев сам встретил ее и сказал, что она может остаться так долго, как пожелает. Однако, увидев меня, она очень встревожилась. Ее потрясло, что русский врач, делавший мне инъекции, не соблюдает элементарнейших правил гигиены, приходит прямо из коровника и грязными руками и нестерилизованным шприцем делает мне укол. Вся обстановка в Prieure ужаснула ее. Обнаружив на кухне мириады мух, она направилась прямо в деревню и, купив дюжину листков липкой бумаги, развесила ее повсюду.

Помнишь ли Ты себя СЕЙЧАС?

Английские посетители поглядывали на нее косо. Считалось, что мухи на кухне - испытание, которое нужно пройти. Она настроила против себя и русских явным отсутствием почитания Гурджиева. Он, со своей стороны был доволен, и специально зашел поблагодарить ее за достаточную чувствительность для борьбы с мухами.

Через несколько дней после моего потрясающего опыта дизентерия вернулась, и я стал еще слабее, чем раньше. По настоянию миссис Бьюмон я отправился на отдых в Париж. Через пару дней, почувствовав себя лучше и за неимением другого занятия, я решил попробовать метод Гурджиева для изучения русского языка. Однажды за обедом он упомянул о том, что учил языки путем запоминания двухсот слов в день, каждое утро проверяя, не забыл ли он слова, выученные ранее. В то время на Елисейский полях были скамейки от Круга до Звезды. Их оказалось двадцать штук, и я решил выучивать по десять слов на каждой и затем переходить к другой. Выбрав двести слов из «Русской грамматики» Бондара, я приступил к делу. В первый день я выучил весь список за два часа. Во второй - за шесть. На третий день, с разламывающейся от боли головой, я отказался от своей затеи, выучив всего пятьсот слов. Однако, к собственному удивлению и удовольствию, я обнаружил, что могу читать по-русски и понимать разговор.

Тем временем пришло письмо от Джона де Кэя, настоятельно зовущего меня в Лондон, где, по слухам, лорд Карсон покидал Министерство Иностранных Дел, и ожидалось значительное потепление отношений с турками. На следующее утро я вернулся в Prieure, гораздо лучше чувствуя себя физически, но с внутренним беспокойством. Я переживал реакцию после изумительного опыта, испытанного неделю назад. Гурджиев встретился со мной на следующий день. Я рассказал ему о надеждах Джона де Кэя и добавил, что если дело наследников султана Хамида выгорит, то у меня будет достаточно денег на строительство обсерватории. Пока же у меня не было ничего. Я должен был помогать матери, ведь отец умер без гроша в кармане, прожив ее деньги так же, как и свои. Были у меня и другие обязательства и все они требовали денег. Я бы хотел остаться в Prieure, где я увидел то, что значило для меня больше всего в жизни. Он сказал мне: «Вы приехали сюда попробовать. Вам дали нечто. Но если Вы решите работать, то поймете, что ничего не получили. Хотите приобрести что-нибудь свое - научитесь воровать. То, что даю я, не имеет цены: это бесценно. Следовательно, если Вам оно нужно, украдите его.

У Вас есть возможность научиться работать. По правде говоря, очень немногие из ныне живущих людей имеют такую возможность, так как у большинства из них есть непреодолимые препятствия. Препятствия есть у всех - это заложено в человеческой природе. Вы узнали, что можно напрямую подключиться к Великому Накопителю Энергии, источнику всех чудес. Сможете постоянно поддерживать с ним связь- преодолеете все барьеры. Но Вы не знаете, как это сделать и не готовы это узнать. Вся работа еще впереди, но Вам показали, что это возможно. Пройдет двадцать, тридцать, может быть сорок лет прежде чем Вы овладеете силой, одолженной Вам на один день. Но имеет лА время значение, если такое возможно? Еще в юности я знал о существовании этой силы и барьеров, препятствующих человеку обладать ею, и я искал, пока не нашел способ смести все препятствия. Это величайшая тайна человеческой природы. Множество людей хотят быть свободными и знать реальность, но они не знают о барьере, не дающем им достичь этой реальности. Они приходят ко мне за помощью, но не хотят или не могут платить за нее. И если я не в состоянии помочь им, то не по своей вине».

Он вновь заговорил о Бытии и Знании, об опасности потерять все, если я буду опираться только на Знание. Его слова звучали беспощадно: «При излишке знаний, внутренний барьер может стать непреодолимым».

Я спросил: «Если я останусь с Вами, сколько потребуется времени?».

Учитывая то, что я только что услышал, я ожидал, что нужно по крайней мере лет двадцать, но он ответил: «Посвятите все свои силы работе, и, возможно, через два года Вы сможете работать самостоятельно. Но пока Вам нужен я, поскольку Вы не можете создать для себя подходящие условия. Впоследствии я Вам уже не понадоблюсь. Но в течение этих двух лет Вы должны быть готовы ко всему».

Я напомнил ему, что денег у меня нет, а оставаться здесь без оплаты я не мог, тогда он возразил: «Мне нужны не Ваши деньги, а Ваша работа. Множество людей могут дать мне деньги , но очень мало тех, кто может работать. Я дам Вам деньги. Вскоре я еду в Америку, и если Вы выучите русский, то будете моим переводчиком. Вскоре Вы научитесь читать лекции так, как мне нужно. Сейчас Вы должны брать, потому что Вам нечего отдать. Потом Вы будете готовы снять с себя последнюю рубашку во имя работы - так, как я готов сейчас».

Гурджиев давал мне возможность принять великое решение, но я знал, что не смогу принять его предложение. Я сказал себе, что должен уйти и заработать денег и вернуться. Он не просил меня решать: высказав свое предложение, он, казалось, потерял ко мне всякий интерес. Я даже не смог найти его, чтобы попрощаться. Начинался сентябрь 1923 года. В последний раз я поднялся вверх по холму к станции Фонтенбло и сел на парижский поезд. Эта глава была закончена, и, покуда я не вернусь, писать было нечего. Я и представить себе не мог, что пройдет двадцать пять лет, прежде чем я вновь увижу Гурджиева. Только после смерти Гурджиева я понял, что паттерн его жизни требовал отсылать прочь всех наиболее близких подходящих ему людей. Он прогнал П. Д. Успенского, Александра де Зальцмана и даже самого преданного из всех - Томаса де Гартмана. Он порвал отношения с А. Р. Орагом, Морисом Николлем и многими другими. Никто так и не смог вернуться к нему, хотя некоторые пытались. Мне повезло больше. Но моей заслуги в этом не было, просто я был моложе остальных и через двадцать пять лет все еще мог предпринять еще одну попытку.
 

Оглавление